Вокруг крупных фигур этого литературного направления группировались второстепенные авторы, жаждущие признания. Они избрали себе именно этих руководителей, поскольку реалистическая или натуралистическая жила казалась им поистине золотоносной. Но в большинстве своем эти малооплачиваемые и невысоко ценимые начинающие писатели, как ни старались, не могли выбиться из нужды. Если Золя мог рассчитывать получить тридцать тысяч франков от «Жиль Блаза» за уступку права напечатать очередной роман с продолжением, то Поль Алексис должен был радоваться, если ему за его сочинение выплачивали десятую часть этой суммы!
Разговоры о деньгах были в литературной среде делом обычным. Тут все, от самых известных до самых неприметных авторов, с пристальным вниманием относились к финансовому успеху своих произведений, старательно проверяли доходы от авторских прав и изо всех сил продвигали свои творения. Раскрепостившись благодаря гонорарам, они сделались профессионалами, которые, собираясь вместе, с одинаковой легкостью говорили о творческих успехах и о высоких доходах. В противоположность безрассудным романтикам предыдущего поколения они сделались чиновниками пера.
У этого нового племени литераторов эксцентричное поведение считалось предосудительным. Читателя полагалось приводить в изумление своими книгами, а не ошеломлять поведением или нарядами. Многие писатели одевались вполне благопристойно. Ярко-красный жилет Теофиля Готье был выброшен за ненадобностью. «Давно пора толпе уяснить, что одаренные люди, за немногочисленными исключениями, ведут достойную уважения жизнь, – утверждал Гюисманс. – Те, кто достиг истинных вершин в искусстве мыслить и писать, живут у себя дома, а не работают в кафе, и когда выходят в свет, то большинству не приходится спешно отыскивать у ближайшего старьевщика поношенный фрак и чищеные перчатки. Если во Франции и многочисленна литературная богема, натуралисты не имеют к ней ни малейшего отношения».[86]
Одним словом, следом за Золя и другие писатели пожелали занять в обществе прочное положение, сравнимое с положением нотариуса, адвоката, представителя городского управления или университетского преподавателя, поскольку гордились тем, что теперь создают «полезные произведения». Кончились времена любительства, развлечения, грез наяву. С приходом натурализма началась эпоха воспитательной литературы, авторы отныне не забавляли, а наставляли читателей.
К сожалению, слишком много молодых умов, ухватившись за этот предлог, принялись усердно носить издателям что попало. Поток сочинений сделался таким обильным, что читатель, которого дергали со всех сторон, уже и не знал, какую книгу стоит покупать, какую нет. «Когда видишь все это убожество, все эти банальности, эту лавину посредственных сочинений, хлынувшую на прилавки, – пишет Золя, – начинаешь задумываться над тем, есть ли такое сочинение, от которого издатели откажутся».[87] А Поль Боннетен возмущенно восклицает, обращаясь к Жюлю Юре: «Все теперь пишут романы: отставные шлюхи, лиги патриотов, авантюристы, нотариусы, актеры!»[88] Это были выступления профессионалов против любителей, а сам плодовитый Золя в глазах собратьев по перу был воплощением профессионала, поскольку жил литературным трудом и гордился этим. Кроме того, он привлекал начинающих коллег тем, что был молод и громогласен. Но вокруг него сплачивались, присоединяясь к натуралистическому клану, не столько потому, что верили в распространяемое им учение, сколько ради того, чтобы воспользоваться поддержкой старших в погоне за большими тиражами.
Когда 11 марта 1874 года в «Водевиле» должны были впервые играть пьесу Флобера «Кандидат», наш маленький литературный отряд перепугался не на шутку. Мопассан взял на себя обязанность «заполнить зал». Золя в день премьеры бегал во время антракта по фойе, пытаясь убедить зрителей в том, что они присутствуют на представлении истинного шедевра, но никто его не слушал. И в конце представления, когда занавес упал, свист заглушил аплодисменты клакеров. Провал был несомненным. Все друзья автора устремились за кулисы, чтобы подбодрить его. Флобер в ответ на утешения презрительно усмехнулся, развел руками и пробормотал: «Ну и что! Мне все равно!», но Золя почувствовал, что друг глубоко уязвлен. Правда, назавтра газеты проявили снисходительность к промаху великого человека, и злобного недоброжелателя Гонкура это благосклонное обхождение только возмутило: «Если бы эту пьесу написал я, если бы вчера был мой вечер, могу себе представить, как топтали бы меня газеты, какими оскорблениями и поношениями осыпали бы. Но почему? Я точно так же напряженно живу, тружусь, точно так же предан искусству».[89]
Гонкур со своей «Анриеттой Марешаль», Доде с «Лизой Тавернье» и «Арлезианкой», Золя с его тщетными попытками пробиться на сцену, – все они имели основания жаловаться на театры. Приняв решение высмеивать свои провалы, они учредили «ужин освистанных авторов», на который впервые собрались 14 апреля 1874 года в кафе «Риш». За столом друзья-неудачники весело рассуждали об «особых склонностях тех, кто страдает литературным поносом и запором».[90]
Несмотря на все эти неудачные театральные опыты, Золя все-таки отдал в «Клюни» свой фарс «Наследники Рабурдена», навеянный «Вольпоне» Бена Джонсона. «Золя своим письмом заставил меня сходить на репетицию его пьесы, – записывает в дневнике Гонкур. – Ее играют в „Клюни“: этот театр, расположенный в центре Парижа, умудряется тем не менее походить на провинциальный, что-нибудь вроде Саррегемина. У комедиантов, выступающих здесь на подмостках, легко заметить прохладную веселость бедных актеров, обедающих не каждый день. Весьма прискорбно, когда выдающегося человека представляют в таком театре такие актеры».[91]
Чувствуя, что бой завязался неудачно, Золя пишет Флоберу: «Каждый день, с часу до четырех, я кусаю локти. Мечтаешь создать что-то необычное, а все заканчивается водевилем».[92]
Первая театральная неудача постигла Эмиля годом раньше, когда инсценировка «Терезы Ракен» выдержала всего-навсего девять представлений. Неужели боги сцены и на этот раз окажутся к нему неблагосклонными? До самой последней минуты автор надеялся на чудо, но его не случилось: 3 ноября 1874 года пьесу ждал провал. Зрители словно с цепи сорвались. Среди свиста и выкриков один только Флобер, налившись краской, изо всех сил аплодировал и вопил: «Браво, браво! По-моему, великолепно!» А пресса на следующий день просто свирепствовала. И из всех критиков лишь Доде проявил снисходительность, обвинив актеров в том, что они своим неумением играть предали автора. «Спасибо, дорогой друг, – написал ему Золя. – Посреди чудовищной резни, которую устроили критики моей пьесы, ваша статья, несомненно, остается лучшей… Поймите меня правильно, у нас общее дело. Во мне истребляют художника. Мы должны как можно теснее сплотиться. Отряд мал, но он будет сильным».[93] А три дня спустя он так рассказывал Флоберу об очередных спектаклях: «В воскресенье театр „Клюни“ был полон; пьеса имела огромный успех; весь вечер не смолкал хохот. Но в следующие дни зал снова опустел. В общем, ни гроша не заработали. Я это предсказывал, я чувствовал неизбежность денежной катастрофы со второго представления… Я испытываю отчаяние оттого, что пьеса может выдержать сотню представлений, а между тем ее и двадцати раз не сыграют. Меня ждет провал. Критика будет торжествовать. Повторяю, только это меня и огорчает. Прочли ли вы все те оскорбления, под которыми меня старались похоронить? Меня уничтожили… И как верно вы сказали в день премьеры: „Завтра вы станете великим романистом“! Теперь все они говорят о Бальзаке и осыпают меня похвалами по поводу книг, которые до сих пор хаяли. Это мерзко, отвратительно до того, что к горлу подступает тошнота… До свидания, дорогой друг, желаю вам быть сильнее меня. Я дал себя облапошить– вот что я чувствую».[94]