Шарпантье, проявив редкостные деликатность и щедрость, разорвал контракт, связывавший его с автором, разделил с ним прибыль от продаж и немедленно, сразу же выплатил ему восемнадцать с половиной тысяч франков. На улицах распевали куплеты, в которых говорилось о несчастьях Жервезы. Цирк Франкони превратил «Западню» в пародийную пантомиму. Для светской публики роман Золя был «новинкой», которую непременно следовало прочитать, чтобы иметь возможность обсуждать ее в гостиных. Буржуазия поеживалась, одновременно и шокированная беспощадностью рассказа, и польщенная тем, какую чудовищную картину представил автор, изображая рабочую среду. А тут и сама эта рабочая среда заинтересовалась книгой. Люди, принадлежавшие к низшим классам, признали и приняли жестокую правдивость описаний. Теперь читатели Золя появились во всех слоях общества. От мысли об этом у него кружилась голова. Деньги прибывали, росла известность, а вместе с ней и ненависть, которую он возбуждал. Получается, он наконец достиг всего, к чему стремился?
Завидуя этому внезапному успеху, Эдмон де Гонкур в своем «Дневнике» упрекнул Золя в том, что некоторые фрагменты «Западни» слишком явно навеяны его, Гонкура, романом «Девка Элиза». И ему непонятно, почему не он, а этот «итальяшка» пробудил такие страсти. 16 апреля 1877 года, во время обеда в ресторане Траппа, молодые писатели, в числе которых были Гюисманс, Сеар, Энник, Поль Алексис, Октав Мирбо и Ги де Мопассан, «молодое поколение реалистической, натуралистической литературы», устроили овацию Флоберу, Золя и Гонкуру и провозгласили их величайшими мастерами современности. «Образуется новое войско», – замечает по этому поводу Гонкур. Казалось, он должен быть обнадежен этим обстоятельством. Но годом позже он снова не может сдержать злобы: уж слишком много зарабатывает Золя своими книгами. «В жизни не видел более требовательного и менее довольного своим огромным состоянием человека, чем этот самый Золя», – пишет Гонкур.[113]
На самом деле он больше всего злится на автора «Западни» за то, что Золя завладел понятием «натурализм» и теперь размахивает им словно флагом. Когда Флобер в кругу друзей подшучивал над пристрастием Эмиля к предисловиям и проповедям натурализма, которые тот использовал для рекламы собственных книг, Золя, по словам Гонкура, ответил: «У вас было небольшое состояние, которое позволило вам избежать многих вещей. Мне же, вынужденному зарабатывать на жизнь исключительно своим пером, пришлось пройти через постыдное сочинительство всякого рода, через занятие журналистикой, и с тех времен у меня сохранился – как бы вам это объяснить? – некоторый банкизм… Что правда, то правда, я, как и вы, не могу всерьез относиться к слову натурализм и тем не менее буду неустанно его повторять, поскольку всякую вещь необходимо окрестить, для того чтобы публика думала, будто это нечто новое… Для начала я приставил к голове читателя гвоздь и ударом молотка вогнал его на сантиметр; затем, вторым ударом, я вогнал его читателю в мозг на два сантиметра… Так вот, мой молоток – это пресса, которую я сам организую для своих произведений». И Гонкур заключает: «Золя, достигший триумфа, чем-то напоминает выскочку, на которого внезапно свалилось богатство».[114]
Золя и правда охотно выставляет свой успех напоказ. Он открыл в себе страсть к безделушкам и теперь, разбогатев, в изобилии скупает их у антикваров. «Самое меньшее, что можно сказать, это что его кабинет-гостиная не производит впечатления классической элегантности, – замечает русский журналист Боборыкин. – Он похож на лавку старьевщика». Александрина тоже рьяно взялась за декоративные работы. «Моя жена занялась великолепным делом, – пишет Золя госпоже Шарпантье. – Она шьет мне занавески с аппликациями из старых шелковых цветов по бархату, и уверяю вас, получается очень красиво».[115] Почему вдруг занавески? Дело в том, что семья в очередной раз переехала, и теперь надо было достойно украсить жилье ставшего таким знаменитым писателя.
Семья Золя поселилась в доме 23 по улице Булонь,[116] на третьем этаже. Новая квартира состояла из прихожей, кухни, ванной, столовой, гостиной и спальни. Мебель тут была преимущественно в готическом стиле. Войдя в спальню супружеской четы, Флобер воскликнул: «Всегда мечтал спать в такой кровати!.. Это комната святого Юлиана Странноприимца!» Гонкур же, приглашенный на новоселье, по привычке зубоскалил потом в своем «Дневнике»: «Рабочий кабинет, где молодой мэтр работает, восседая на португальском троне из цельного палисандра. В спальне – резная кровать с колоннами, в окнах витражи XII века, позеленевшие гобелены с изображениями святых на стенах и потолках, над дверью передняя часть алтаря, вся обстановка, собранная из церковного старья, создает довольно странный фон для автора „Западни“.[117] Обстановку оценили по-разному, зато ужин все гости приветствовали дружно – восторженными криками. Доде в припадке красноречия сравнил благоухающее мясо рябчиков с „плотью старых куртизанок, замаринованной в биде“. Флобер, разгоряченный вином и вкусной едой, громил тупых обывателей, уснащая свои речи непристойными ругательствами, что возмутило мадам Доде, не ожидавшую „такой грубой и неумеренной распущенности“. У Золя горели щеки, он тоже говорил не умолкая, сверкая глазами из-за стекол пенсне, перебивая других, размахивая руками, и Шарпантье прошептал, глядя на своего автора: „Поразительно, ему хотелось бы, чтобы, кроме него, никого не было, чтобы он был один в гостиной!“»[118]
Прошлым летом Золя вместе с Александриной съездил в Эстак и объедался там буйабессом. Но, несмотря на обильную пищу, он нашел в себе достаточно мужества для того, чтобы написать там, под южным солнцем, под пение цикад, восьмой роман цикла, названный им «Страница любви», работать над инсценировкой «Западни» и править свою комедию о рогоносцах «Розовый бутон». Этот водевиль, в свое время отвергнутый из-за того, что автор был никому не известен, теперь должны были поставить к началу сезона, поскольку Золя с тех пор приобрел оглушительную славу. Публика с нетерпением ожидала фарса, который не мог не быть «натуралистическим». Всем было интересно, каким способом Золя, прежде заставлявший зрителей и читателей плакать, теперь попытается их рассмешить?
Премьера, состоявшаяся 6 мая 1878 года, завершилась полным провалом. По мере того, как развивалось действие, зал, удрученный пошлостью и вульгарностью зрелища, все громче возмущался. Когда закончился третий акт, занавес опустился под свист и шиканье. А когда один из актеров хотел, по обычаю, объявить имя автора, из партера крикнули: «Автора у этого нет!» «Не понимаю, как человек, претендующий на то, чтобы стать главой школы, и притом не принуждаемый к этому потребностью в деньгах, мог допустить представление такой заурядной вещи, ничем не отличающейся от того, что кропают худшие из водевилистов», – запишет в «Дневнике» Гонкур. Друзья потерпевшего фиаско попытаются смягчить горечь поражения, сам же Золя, хотя и сильно подавленный, все же захочет непременно собрать всех на ужин в Вефуре.
«Несчастный, глубоко потрясенный герой дня, – продолжает Гонкур, – предоставил жене заниматься ужином, а сам сидел, склонившись над тарелкой, бледный, с отсутствующим видом, равнодушный к тому, что говорилось вокруг, и машинально вертел зажатый в кулаке нож лезвием вверх». Время от времени Золя, словно разговаривая сам с собой, ворчал: «Нет, мне безразлично, но это меняет весь план моей работы… Мне придется писать „Нана“… Вообще-то театральные провалы внушают отвращение… займусь романом…» Сидевшая напротив Александрина ела с аппетитом и между двумя глотками вина успевала упрекнуть мужа в том, что он не сделал кое-каких купюр в тексте, как она ему советовала. Наконец вся компания встала из-за стола. Спускаясь по лестнице ресторана следом за мадам Шарпантье, шлейф платья которой волочился по ступенькам, Золя процедил сквозь зубы: «Осторожнее, я сегодня вечером нетвердо держусь на ногах!»[119]