Медан, место напряженной работы, был, кроме того, и местом встреч. Здесь царила искренняя дружба. Сюда съезжались то художники, то писатели, привлеченные мягкой красотой пейзажа и личностью Золя. Гости жили в приятной обстановке, пользуясь полной свободой и изобилием, при условии, что не нарушали рабочего распорядка хозяина дома. Для того чтобы придать своему приюту больше блеска, Эмиль решил изменить глуховатое название Медана на более звонкое. «Мы поставим accent aigu, который войдет в историю!» – с гордостью заявил он Полю Алексису.
В одно прекрасное утро в Медане появился Поль Сезанн с неизменными мольбертом и красками. Золя давно его не видел. Тот и другой изрядно постарели и теперь, заливаясь смехом, отыскивали под появившимися с годами морщинами и припухлостями прежние отроческие черты. Но теперь все разделяло друзей. Несметно богатый и знаменитый Золя ничего общего не мог иметь с этим изголодавшимся, упрямым и никому не известным художником, который, несмотря на свои повадки грузчика, так и не решился признаться отцу в том, что тайком женился и обзавелся ребенком. Открыв для себя Медан, Сезанн немедленно пленился этим прелестным зеленым уголком, зато подчеркнутая, выставленная напоказ роскошь жилища пришлась ему не по вкусу. Полю, который так любил в прежние времена друга-бедняка, привыкшего к меблированным комнатам и дешевым трактирам, трудно было смириться с этим новым Золя, богатым, благополучным и прославленным. Он считал, что у гения живот и карманы непременно должны оставаться пустыми. Впрочем, художник не упускал случая раскритиковать и творчество друга. С обычной своей прямотой упрекал в том, что психология его персонажей примитивна, описания затянуты, и напрасно он так упорствует в своем желании уложить все в «натуралистическую» систему. Что касается Золя, тот, со своей стороны, не понимал, почему Сезанн стремится непременно навязать своим картинам тяжеловесную конструкцию вместо того, чтобы передавать тонкую игру света на облекающих ее формах. Глухие к доводам собеседника, ставшие чужими друг другу, они следовали разными путями, и лишь воспоминания далекого детства давали им возможность сохранить остаток взаимной привязанности.
Сезанн, которого в Медане, несмотря ни на что, холили и лелеяли, катался по Сене на лодке «Нана», ставил свой мольберт на островке и увлеченно писал противоположный берег и дом, скрытый деревьями. Золя не слишком нравились грубые, с его точки зрения, изображения милого его сердцу рая. Попытался Сезанн изобразить и Александрину, разливающую чай в тени листвы. Но пока он работал над портретом, Антуан Гийеме внезапно подошел к нему со спины и осмелился высказать свое мнение о незавершенном портрете. Разъярившись на элегантного и благопристойного художника, который позволил себе к нему так обратиться, Сезанн переломал кисти, изрезал холст и бросился бежать в сторону Сены. Его звали, звали, звали, но – тщетно.
Золя был удручен. Решительно Сезанн – невыносимый человек! И вообще, только художник в зените славы может позволять себе подобные выходки! Вот он сам, даже при всей своей известности, куда более осмотрителен и вежлив.
Но на самом деле Золя разочаровался во всех своих друзьях-живописцах. Во время Всемирной выставки 1878 года, с ее преклонением перед научным прогрессом и демократическим пацифизмом Франции, выставки, которую Эмиль счел великолепной, он напечатал безрадостную статью о французской живописи, лучшим представителем которой, по его мнению, был Бонна. Ни слова об импрессионистах! В 1880 году Клод Моне и Огюст Ренуар были допущены в официальный Салон. По их просьбе Золя согласился написать четыре статьи о «Натурализме в Салоне». Но перо его оказалось вялым. Отдав дань героизму этих «мучеников собственных убеждений», он прибавил: «Самое печальное то, что ни один из художников, входящих в эту группу, не воплотил мощно и окончательно ту новую формулу, которую все они разрозненно привносят в свои творения. Формула здесь раздроблена на бесконечно мелкие части, и нигде, ни у кого из них мы не видим ее примененной мастером. Все они – предвестники. Гений еще не родился». Под этим подразумевалось: «В этой живописи не существует главы направления – такого, каким я стал в литературе. Я сумел заставить принять натурализм, а они все еще барахтаются в импрессионизме». Художникам, представлявшим это направление, не слишком понравилось, как их поучали – свысока, со снисходительным сочувствием. Однако Золя был убежден в своей правоте. Идеология натурализма, глашатаем которого он себя считал, по его мнению, охватывала все области. Увлеченный собственным порывом, он печатает очерк «Экспериментальный роман», где встает в позу пророка новой философии: «Натурализм – это сама эволюция современного способа мышления… Именно Натурализм завладел веком, и Романтизм 1830 года был всего лишь кратким периодом первичного влечения… Настал час поставить Республику и литературу лицом к лицу и посмотреть, чего одна может ожидать от другой, понять, кого мы – аналитики, анатомы, коллекционеры человеческих документов, ученые, признающие лишь силу факта, – встретим в нынешних республиканцах: друзей или противников. Будет ли жить Республика или прекратит свое существование, зависит от того, примет ли она наш метод или отвергнет его: либо Республика будет натуралистической, либо ее не будет вовсе».
Карикатуристы ликовали. Золя был смешон. Он до того раздулся, что еще немного – и лопнет. Надо его отстегать, чтобы свалился со своего пьедестала. Однако все, чего добились карикатуристы своими нападками, а газетчики своими насмешками, – они сделали имя Золя еще более популярным. А друзья из Меданской группы считали, что их наставник еще недостаточно высоко поднял знамя натурализма. Как-то вечером за разговором кто-то упомянул о проекте издания журнала, который мог бы «дать бой». Но где найти деньги на столь непривлекательное предприятие, каким представляется защита эстетических теорий? Негде. В качестве выхода из положения Энник предложил собрать в одном томе новеллы, написанные каждым из членов клана, – все эти сочинения были бы отмечены «поиском истины». Эта мысль Золя понравилась, ко всему прочему у него ведь уже был в запасе рассказ, когда-то опубликованный в России, в «Вестнике Европы», – «Нападение на мельницу». Кроме того, рассказ Сеара «Кровопускание» тоже был напечатан в России, а «С мешком за плечами» Гюисманса – в Бельгии, в Брюсселе. Сам Энник только что закончил «Дело большой семерки», Алексис вносил последние исправления в «После битвы», а Мопассан готов был быстро написать «Пышку». Все эти истории были связаны с войной 1870 года. И все должны были показать бессмысленность этой бойни, героизм народа и некомпетентность генералов. Однако для сборника надо было придумать название. Гюисманс предложил «Комическое нашествие», но даже самые ярые из авторов сочли это название слишком уж вызывающим. Тогда Сеар предложил другое – «Меданские вечера», и подобная – косвенная – дань уважения высшему авторитету натурализма была встречена с восторгом.
В течение января 1880 года маленький литературный кружок несколько раз собирался, каждый читал свое сочинение остальным и выслушивал замечания и похвалы. Лучшим рассказом была признана «Пышка» Мопассана: Золя высоко оценил его яркий стиль и беспощадный юмор. Кроме того, сборник надо было снабдить предисловием. Вероятно, решающим здесь был вклад Золя, но все прочие тоже внесли свою лепту. Тон предисловия был нескрываемо агрессивным: «Мы приготовились к любым нападкам, к неискренности и невежеству, уже не раз проявленным по отношению к нам критиками. Единственное, к чему мы стремимся, – это публично признаться в наших истинных пристрастиях и в то же время открыто заявить о наших литературных тенденциях».
Журналисты, которых авторы сборника хотели задеть за живое, чтобы заставить их ответить быстро и резко, не попались на эту приманку. «Эта маленькая компания самонадеянных молодых людей, – пишет в „Фигаро“ Альбер Вольф, – в редкой наглости предисловии бросает перчатку критике. Хитрость их шита белыми нитками; на самом деле они думают: постараемся сделать так, чтобы нас обругали, благодаря этому книга будет продаваться. „Меданские вечера“ не заслуживают и одной строчки критики. За исключением открывающей сборник новеллы Золя, все это более чем посредственно». Леон Шапрон в «Событии», в свою очередь, бранит наглецов: «У господ натуралистов самым натуральным образом разгорелось честолюбие. Они только что выпустили сборник „Меданские вечера“. В качестве предисловия ему предпослано два десятка строчек, и это предисловие – самая настоящая и примитивная грубость». Несмотря на подобную ругань, читатели покупали книгу только из-за того, что на ее обложке стояло имя Золя. Не прошло и двух недель, как пришлось допечатывать еще восемь тиражей сборника. Однако главным победителем во всей этой истории оказался не Золя и не натурализм, а молодой Ги де Мопассан, которого вчера еще никто не знал, а сегодня он оказался в сонме великих. Флобер пишет своему протеже: «Мне не терпится вам сказать, что я считаю „Пышку“ шедевром. Да, молодой человек! Ни больше ни меньше – работа мастера… Будьте уверены, этот короткий рассказ сохранится… Еще раз браво, черт побери!»[131]