Выбрать главу

13

Ицхак Аронович (ударение на втором «о», это фамилия) знал, что ночью во сне отлетает от него душа, а если возвращается на время, то тогда он мается бессонницей.

И вот он проснулся и почувствовал, что в ноздре у него, когда дышит, бьется и щекочет нос насекомое. Он поковырял пальцем, втянул воздух — бьется, щекочет. Вывернул другую руку так, чтобы поковырять ею под другим углом. Поковырял, втянул на пробу воздух — никуда не делось насекомое.

И тут почувствовал Ицхак Аронович, что ему холодно, поискал причину и увидел, что одеяло висит над ним в воздухе как ковер-самолет, а на нем восседает его душа. Это как же, удивился он, я не сплю, а душа моя летает на ковре-самолете? Но душа и не думала летать, она просто сидела на одеяле, а оно висело в воздухе на одном и том же месте, прямо над кроватью с недоумевающим Ицхаком Ароновичем.

Он вспомнил, что когда-то хотел и сам изобрести такое одеяло, которое чувствовало бы температуру и держалось бы в воздухе, пока в комнате жарко и опускалось бы, когда воцаряется утренняя прохлада. Но одеяла такого Ицхак Аронович так и не изобрел, а сейчас как раз и царила утренняя прохлада, но одеяло не опустилось. И вот Ицхак Аронович не спит, а душа его сидит верхом на одеяле, перегнулась над краем и молча глядит на него.

Он зябнет, одеяло автоматическое не изобретено, а это, обычное, не опускается, душа отлетела, сидит, будто на ковре-самолете, молчит и как последняя дура пялится на Ицхака Ароновича, а в ноздре у него бьется и щекочет нос насекомое и ни одной из двух рук его оттуда не прогнать и не выковырять.

Вот случаются иногда, особенно по ночам, такие нелепые ситуации. Нелепые и совершенно безвыходные. Бедняга, Ицхак Аронович!

14

Знакомство с Бурнизьен началось для меня со звонка Эммы. Равинессу родители Шарля встретили случайно, кажется, в коридоре тель-авивского отделения министерства абсорбции. Она дочь их московских знакомых.

— Или родственников? — усомнилась Эмма. — Нет, знакомых.

Родители Шарля помнили ее в детстве и охарактеризовали Шарлю как самостоятельно думающую девушку.

— Из тех, что из девичьей сущности рвутся в общечеловеческую, — предположил я в телефонную трубку и напряг слух, чтобы уловить смешок Эммы, но не уловил и удовлетворился надеждой на то, то она хотя бы улыбнулась.

— Какое-то время, — продолжала пересказывать Эмма, — она была близка к секте, возрождавшей культ Григория Распутина, потом, кажется, успела побыть католичкой, но недолго.

— Почему? Ее там кто-то обидел? — спросил я.

У Эммы не было ответа на мой вопрос.

— Она перешла в иудаизм. Там она проделала путь от хасидизма к реформистскому иудаизму, а в последнее время увлеклась учением Каббалы.

— Больше всего в жизни не люблю мистику и адюльтер, — резко объявил я, потому что мне показалось в этот момент, будто Эмму заинтриговала духовность Бурнизьен, как когда-то увлекла немецкая философия.

— А из этих двух ужасов, который больше? — засмеялась Эмма.

— Мистику, мистику, — поспешил я загладить сказанную мною глупость.

Привычная марксистская философия напоминает мне дерево, которое пытается пустить корни как можно глубже в почву реальности, религия же воспринимается скорее рекой, которая течет в берегах этой самой реальности, но принципиально отталкивается от твердого грунта. (Ни за что не пущусь в рассуждения о том, что вода, просачиваясь в почву, питает корни и т. д. Всякая метафора хороша только в своем верхнем слое, схоластические отводы от нее видятся мне лишь еще одной разновидностью «су-су-су»). Вера в моем представлении — застывшая интуиция наших предков. Мне импонирует изучение окаменелостей ради самоидентификации, ради поисков культурных корней, и т. д. Но когда мне пытаются надеть эти представления о жизни на голову как гремучее оцинкованное жестяное ведро с отвисшей дугой ручки, я начинаю беситься и орать в его гулкую пустоту. И даже пить из этого ведра мне уже невмоготу. Когда же пытаются вычерпать из него умильности и банальные истины, я задыхаюсь от интеллектуальной безвкусицы, и мне хочется выть и бежать и продолжать выть на бегу. И вот, заявится теперь эта Бурнизьен и станет, например, выискивать в древних текстах намеки на открытые учеными истины и на имевшие место недавние исторические события. И это будет напоминать мне методу тех моих одноклассников, которые решали математические задачи, подгоняя их под ответ в учебнике. Особого рода абсурд начинался, когда в ответах была опечатка, и первые ученики (Эмма, с ее рациональным складом ума, была всегда среди них) являлись в класс с «неправильными» ответами, радостной, ласковой улыбкой подтверждавшимися учительницей, очень довольной результатами своего труда — родившимися в головах ее учеников практическому умению и интеллектуальной независимости. Но этой закрывающей вопрос учительской улыбке обычно предшествовало разделение класса на три части: одна, уже упомянутая, с «неправильным» ответом; другая — без всяких ответов или с подогнанным — но без претензий; и наконец, третья — твердо идущая в ногу с учебником, уверенная, что на сей раз утерла нос «умникам».