A припозднилась она в столовую, обосновываю я свое предположение о ее задержке, чтобы притягивать меньше взглядов. Не потому, что они ей мешают — просто, чтобы расслабиться за едой. Эмма обычно спокойно переносит взгляды посторонних, никогда не видел, чтобы лицо ее при этом каменело или лоб ее вспотел, чтобы она волновалась, вспыхивала или отворачивалась в сторону. Только раз заметил — когда ее уж очень нескрытно разглядывал пузатенький старикашка (не уверен, что роста и длины его руки хватило бы, чтобы придерживать зонтик над головой Эммы во время дождя), только тогда что-то кротко-страдальческое, подмороженное мелькнуло в ее лице. Но может быть, она думала в это время о чем-то другом (о своей жизни с Шарлем, например, — хищная мысль).
И наконец, Эмма по-настоящему работающая, то есть целящаяся, например, щупом в testpoint и поднимающая голову к экрану. Левой рукой ей нужно изменять условия, inputs, реакцию на которые она намерилась исследовать, это не всегда удобно, например, нужно слишком далеко тянуться к громоздкому прибору на полке, и тут, конечно же, находится кто-то (не я!), охотно помогающий ей в этом и заодно комментирующий результаты. Сколько раз я сам был одним из этих двоих, занятых общим делом. Но никогда не с ней, не с моей Эммой.
Она не кокетлива, не проявит очаровательной беспомощности, не попросит смущенно показать, какой стороной заправляют листик в факсимильный аппарат, но как не броситься ей на помощь, если она в таковой действительно нуждается! Мне становится грустно, и дух мой устремляется к ней, забирается под стол, и изредка, стараясь не мешать Эмме в ее занятии, пытается касаться губами ее плотно сведенных (я уверен!) коленей. Жестокая коленная дисциплина, отмеченная мною в поведении Эммы еще в наши школьные времена, запомнилось мне, я высоко ценил это женское искусство и отмечал уже тогда, что им далеко не в такой же степени владеют другие дамы нашего города.
Первое рабочее место Шарля (настоящее, я имею в виду, по профессии, после таскания мешков с сухим молоком) было хотя и вполне надежным, но мало оплачиваемым, в этом плане бесперспективным, и ничего удивительного, что ему хотелось сменить его. Однако настоящая проблема возникла, когда он соблазнился перейти в «русскую» «теплицу», где зарплата была даже ниже, но там Шарля умудрились убедить, что у дела громадные перспективы. Я высказал осторожные возражения, заключавшиеся в том, что обычно неопределенность будущего стартапов, значительно более продолжительный рабочий день в них, компенсируются как раз высокими зарплатами, а в качестве материального эквивалента «громадных перспектив», которые могут и не реализоваться, к солидной зарплате прибавляются так называемые «опции», реализуемые только в случае успеха. Проработать полжизни при социализме, сказал ему я, вполне достаточно, лично я пальцем не пошевелю больше без оплаты Х/час.
Шутя и мягко отговаривая Шарля, я сообщил ему о сформулированном мною главном законе экономики: у человека столько денег, сколько он способен перевести из общественного обращения в личное, или, попросту выражаясь, отъять у других. Должен, однако, заметить по этому поводу, что будучи (как и абсолютное большинство «русских» здесь) интуитивным, стихийным сторонником либерализма в экономике, я был немало удивлен тому горячему сочувствию, которое испытал по отношению к вспыхнувшему внезапно в Тель-Авиве протестному движению молодежи против подорожания жизни. События 68-го года во Франции, о которых с таким восторгом рассказывал Оме, тогдашние дикие лозунги — все это казалось мне абсолютной нелепостью, результатом резонансного выброса адреналина в еще не знающих холестериновых пробок сердечно-сосудистых системах молодых людей. Использование революционной символики и здесь, на улице Ротшильда, вызвало во мне странный коктейль чувств, ощущаясь одновременно и забавным, и кощунственным. Но бродя между палаток протестантов, двигаясь вместе с ними в скандирующем лозунги молодом потоке веселых бунтарей, фотографируя двенадцатилетнего местного Гавроша в красной футболке с Марксом на груди, сообщившего журналистам, что родители не одобряют его «левацких убеждений», я вскоре, как мне кажется, понял, в чем тут дело: речь идет о том же приеме выражения содержания через форму, которым поразила общество живопись второй половины девятнадцатого и начала двадцатого века, который позже привнесли в литературу Джойс и Кафка. То есть так же, как когда-то священник пугал свою паству адским пламенем, чертями и сковородками, на которых поджаривают грешников, так же, желая ограничить аппетиты «жирных котов», тычут им в нос адские сковородки красных флагов ряженые черти с портретов — команданте Че Гевара и Карл Маркс. Никто не собирается удалять «котов» из дому или лишать навсегда сметаны, их просто отучают от наглости, сгоняя со стола.