3
А что же Эмма? Чертовка выросла (и не просто выросла, а так что рост ее стал смущать меня) и стала абсолютно невыносима. Есть такие женщины, бесполезно разглядывать их — глаза как глаза, уши как уши, но все вместе!.. Мне непонятно, почему за ней по улице не шла всегда толпа онанирующих бабуинов. При этом склад ума ее многие ошибочно называли мужским, потому что ей, видите ли, были интересны плоскогубцы и тройной интеграл. Черта с два! Ничего мужского в ней не было и в помине, просто забивание гвоздей молотком или вычисление производных забавляли ее как клубок ниток котенка и делали ее еще невыносимее. По крайней мере — для меня. Я, кстати, совсем не случайно упомянул о плоскогубцах. Мы с Шарлем на последних наших каникулах, однажды пришли к Эмме домой. Мы оба якобы потеряли список учебников, которые нужно было приобрести. Придумать правдоподобную историю, как такое могло произойти, чтобы мы оба потеряли прошлогодние дневники, в конце которых все это было записано, мы не озаботились, как не придумали также, почему мы пришли именно к ней, ведь были одноклассники, жившие гораздо ближе. Но Эмма никогда не была мелочной. Она, должно быть, сразу догадалась, что мы просто по ней смертельно соскучились, и это, видимо, тронуло ее. Она быстро нашла дневник, переписала из него все, что требуется на листочек и вручила его Шарлю, пока я нервно возился с заклинившим замком молнии на моей синей бархатистой куртке (она мне очень шла, но должна была по моим преставлениям, укрепленным экспериментами перед зеркалом, быть расстегнута примерно на треть, а не до живота как теперь). «Сейчас», — сказала Эмма и исчезла, вернувшись тут же с плоскогубцами в руке. Мы оба смотрели на нее с недоумением, но она подошла ко мне, бестрепетно оттянула на мне куртку и принялась колдовать над замком. Я не решался разглядывать ее, пока она находилась в такой невероятной близости от меня, и смотрел на ее руки с недлинными и неострыми тщательно обработанными ногтями. Мне руки ее почудились озябшими, может быть потому, что волнение не разогрело меня, но наоборот, превратило почти в ледышку, и холод передался ее ладоням. Я стоял, замороженный и хрупкий, на ватных ногах, сохраняя устойчивость, кажется, только благодаря тому, что натянутая куртка держала меня за плечи. Эмма осторожно сжала плоскогубцами направляющие замка, сначала с одной стороны, затем с другой. О, если бы так же внимательно и осторожно она обращалась с моей душой!
Когда мы ушли, я все то время, что мы с Шарлем еще провели вдвоем, был под впечатлением прошедшего визита, и только поэтому не отобрал у него листочек, на котором ее восхитительно правильным почерком были пронумерованы учебники, название каждого из которых обещало множество уроков, на которых прилежная умная Эмма узнает еще массу полезных для жизни вещей, физически находясь так часто, так близко, так рядом, как теперь не могу и мечтать. И все же я жалею, что каким-нибудь образом не присвоил себе этот листок. И почерк, и название учебников, безусловно, способны вызвать в моем сердце приятную бурю воспоминаний, но главная ценность того листка — цифры. Они были проставлены Эммой, чтобы, сверив итог, убедиться, что ничего не пропущено. Можно было ведь и просто пересчитать потом, но Эмма с первой же строки начала нумерацию. Быстро, логично, экономно, надежно.
Думаю, она очень рано, может быть тогда еще, когда разглядывала Шарля со сдернутыми штанами, проложила маршрут своей судьбы так же легко, как решала системы двух уравнений с двумя неизвестными или трех уравнений с тремя неизвестными. Я очень поздно пришел к Флоберу, но думаю, она знала и без него: для женщины любовь — болезнь. Любящая женщина в чем-то подобна падшей. Она — объект, у которого не выставляют постоянной охраны. Моя Эмма (у меня нет никаких оснований называть ее так, но я это делаю), не только легко владела грубым инструментом, она, мне кажется, с самого детства так же непринужденно чинила и взламывала логические последовательности, когда это ей требовалось. И если я прав, реконструируя ее философию женской любви, то это означает, что мне в ее жизни никогда не было места, потому что я ни за что не позволил бы ей постоянно удерживать в своих руках замок моей куртки. Невыносимая Эмма! Так я называл ее про себя всю жизнь, так называю сегодня и так продолжу называть теперь уже, видимо, до конца своих дней.