Выбрать главу

Дома я первым делом отправил брюки в стирку, а потом отыскал и зазубрил определения всех упомянутых Бурнизьен терминов. Все-таки нужно быть благодарным тем, кто нас не любит. Это лучше, чем равнодушие. Развивает. При следующей встрече с Эммой я бойко включил в свою речь понятия парадигмы и дискурса, охотно объяснил ей их значение (теперь, опять, ей богу, не помню) и удовлетворенно отметил, как взгляд Эммы скользнул по чистым карманам моих брюк. Я опять вырвал победу.

Но о великодушном прощении Бурнизьен и речи быть не могло, я все-таки противник примиренчества и уступок. Я, например, не понимаю, зачем было Герасиму топить Муму, если он все равно ушел от барыни. Между прочим, барыня по-своему была права: ей нужен был дворник, а не враждебная по отношению к ней и тявкающая в часы ее отдыха собачонка. И Бурнизьен, конечно, приятнее было бы обратить меня в неофита-каббалиста, который составил бы часть ее свиты. Казачок, паж, «член моего кружка», как выражались на нашем школьном дворе. Старшеклассники, конечно. Из тех, что, бравируя знанием женской физиологии, могли предложить вам выпить стаканчик теплой «менсурации». Понятно поэтому — зачем ей мои рассказы? Они ей только мешают, отвлекают от главного, от того, что является главным в жизни по ее представлениям. Утопи, Герасим, собачку (это говорит в моем воображении барыня равинесса Бурнизьен, имея в виду мое писание рассказов), она лает по ночам. И собачка-то — говно, дворняжка какая-то. Безродная псина, уродка малорослая. Слышишь, немой, утопи собачку. Не слышит, покажите ему жестами: взять за голову — и вот так, под воду. Или в мешок. Или веревку привязать к ошейнику, а на другом конце тяжелый камень. Нам в хозяйстве нужен только дворник.

Не буду топить свою Муму! Не признаю утилитарного творчества! Литература — не кормушка для морали! И для духовности — тоже! Не буду писать рассказы ни ликующие, ни врачующие, ни возвышающие, ни подвигающие! Запуская посевной комбайн «разумного, доброго, вечного», утверждаю я, автор художественной формы оскорбляет читательский интеллект, нарушает границы его суверенной личности. «Ни проповедей не хочу, ни самых правильных поучений! — в запальчивости кричу на такого автора. — Ни прямых, ни опосредствованных!» «Кто ты такой, чтобы меня воспитывать?! — ору на него и пихаю его своей неширокой грудью. — Не предложу своим ни читателю, ни читательнице косячка с катарсисом! Не будет раздачи «наркомовских ста грамм» перед встречей с жизнью! Не желаю сооружать словесные бандажи для душевных грыж!» Но продолжая буянить, оставляю я теперь в покое воображаемого автора, с которым только что чуть не подрался и в которого чуть издалека не плюнул, и возвращаюсь мыслями к Бурнизьен и на нее наставляю остро заточенную пику своей полемики: «Не хлынет из рассказов моих поток амброзии или веселящего газа, от которого душа женская взмывает в заоблачные высоты, а писа тайно, в надежном укрытии, ликует и поет! Мои рассказы — это мои, стоячие, мужские рассказы! Какие есть! Эмме, между прочим, нравятся. И это все решает».

Господи! Ну, зачем ты послал мне под самое утро этот дикий сон? Будто Бурнизьен забралась ко мне спящему в постель, и когда я проснулся, строгим голосом объявила, чтобы я не смел и думать ни о чем «таком»… что в комнате ее шумят, а ей нужно выспаться как следует перед лекцией (по Каббале, разумеется), которую она прочтет, не запомнил, где.

Ух, представляю себе, как она вьет перед аудиторией человек в тридцать (двадцать восемь пар глаз коровьих, две пары прикрытых дремотой) затейливый словесный узор, а-ля длинный-предлинный забор (простите нечаянную рифму). А в конце лекции — этап вопросов, и вот поднимается из середина зала дама лет шестидесяти в розовом кокетливом берете, с тоже розовым шарфом, перевернутой греческой буквой «гамма» наброшенным на вянущую от диет шею, и спрашивает ее о чем-то, на что Бурнизьен отвечает с видимым удовольствием, добавляя в конце или (еще лучше) в начале: «О, это замечательный вопрос!» Но дама в розовом не успокаивается, она сначала углубляется в затронутую ею тему, а потом и вовсе вступает с госпожой лекторшей в спор, и Бурнизьен начинает беситься, потому что ахинея, которую несет дама-перевернутая-«гамма» обретает все более четкие контуры карикатуры на собственную ее лекцию, и она торопится, поглядывая на часы, завершить мероприятие, приятно улыбаясь всем собравшимся и ссылаясь на знаки, которые ей от двери подает другая дама, ответственная за то, чтобы запереть аудиторию.