Так вот Наполеон воспроизвел перед камерой разученный при моей режиссуре весьма рискованный с точки зрения хорошего тона (признаю это) спектакль: он сначала выпятил грудь и раздул щеки, изображая дюжего русского солдата, выводящего из немецкого концлагеря исхудавшую еврейскую женщину, кричащую: «Оставьте меня! Здесь мой дом. Это моя земля! Я прожила тут целых два года! Здесь регулярно топят и делают дезинфекцию!» Суровый русский солдат, представляемый Наполеоном, пускал скупую мужскую слезу. Наполеон был великолепен в этом кощунственном спектакле, который я никогда не предполагал увидеть вынесенным на публику. Надо сказать, что пусть гораздо меньше времени, но телевидение все же показывало и других поселенцев, как правило, из тех, что понесли там, в Газе, тяжелые личные потери. Они смотрели на происходящее молча, с прямыми спинами, с тем спокойным достоинством, которое так подкупает меня, чем дальше, тем больше во всей этой затее с собственной страной и государством. Эти, получив приказ об отступлении, выполнили его, скрыв эмоции от телекамер.
Но и этим не кончилось. Наполеон, почувствовав, что захватил внимание телевизионщиков, сменил декорации. Теперь он уже изображал совсем недавние события — депортацию детей иностранных рабочих. Вернее, мою интерпретацию событий. Очень похоже изобразив министра и, произнеся его знаменитую фразу: «Этих деток на родине ждут не дождутся их бабушки и дедушки», — он теперь согнулся в три погибели, изображая корреспондентку с микрофоном, наклонившуюся над ребенком.
— Правда, ты привык к своей учительнице? — спрашивал он плаксивым голосом, и сам же себе согласно кивал в ответ и на этот вопрос, и на следующие.
— Ты очень любишь ее? Тебе тяжело было бы, если бы тебя перевели в другой класс, где совсем незнакомые детки? — Наполеон-дитя все больше огорчался.