4
В нашем городе было лишь одно высшее учебное заведение. Характер его был техническим. Разведенному отцу Эммы, больше похожему на грустного вдовца мужчине со склонностью периодически ломать конечности, не хотелось отпускать ее от себя, да и сама Эмма не искала грандиозных перемен и уж подавно не рвалась к необузданной свободе. Я конечно, никогда не обсуждал с Эммой историю ее семьи, но знал от своих родителей, что мать ее уехала в другой город с учителем истории, которого визуально я помню, но который никогда не преподавал нам. Мне по моему душевному строю как раз следовало бы уехать учиться куда-нибудь в столицы, чей далекий блеск окутал бы и меня, возвращающегося на каникулы, частью своего ореола. В глазах Эммы, конечно, ведь ореол — субстанция сугубо субъективная. Су-су-су… Нарочно так и оставлю эту нелепую трехсловную последовательность. Чуть позже объясню, почему.
Шарль, конечно, поплелся следом за Эммой, а уж тогда и я объявил, что раз они в свои семнадцать лет такие консерваторы и «папенькины» дети, то и я никуда не уеду. Наши проходные баллы позволили нам выбрать весьма престижную в то время специальность, видимо и администрация желала расширения новой кафедры и, много вкладывая, но и много выжимая из нас, стремилась вырастить свежее пополнение для осуществления своей академической экспансии. Так преподаватель математики начал свою первую лекцию с того, что начертил на доске мелом короткий горизонтальный отрезок, ограничив его двумя вертикальными чертами, еще более короткими. Точно так же это делали школьные учителя. Рассчитывая, по-видимому, именно на такой эффект, он произнес: «Учеба в средней школе похожа на этот отрезок. У нас же это будет выглядеть так». И он мелом от верхней части доски стал опускать петли до самого низа. Мы молчали, но наши сердца наполнялись заносчивой гордостью — начиналась по-настоящему новая яркая жизнь. Бесконечная петля математика была явным преувеличением, но первый год, набитый общеобразовательными предметами, как утренний троллейбус пассажирами, оказался действительно необычайно тяжелым. Он совершенно не оставлял нам времени ни на традиционную студенческую революционность какого бы то ни было рода, ни на воспетый столь многими зоопарк пестрого студенческого веселья.
К нашим первым летним каникулам мы пришли истощенными и все лето провели у моря в ленивой неподвижности на брошенных где-то на крупную, где-то на мелкую гальку надувных резиновых матрасах. Благо, все, что требовалось для того, чтобы избежать даже весьма относительной городской скученности и достичь более или менее дикого берега, — это сесть в автобус и отъехать на несколько десятков километров от города. Сегодня я на все предпочитаю смотреть из окна, будь то яркое и душистое и в то же время спокойное равновесие летней роскоши, или мерцание моря, непонятным образом сохраняющее гармонию при такой плотности бликов, что будь оно скопировано на ткань, то даже сшитое из такого материала концертное платье оперной певицы показалось бы мне крикливым. Не знаю почему, но теперь, ощущая свою неуместность в этой вечной нарядности, я, как уже было сказано, стремлюсь оказаться в системе соединяющихся между собой кубиков комнат. За стеклом. Увы, за стеклом. Но тогда наши плоские животы (мой и Эммы, Шарль был чуточку рыхловат) составляли одно целое и со скалами, и с морем, и с пахучими кустами можжевельника. Ничего не происходило в это лето. Ни тогда, когда мы плавали в прохладной воде, ни когда Шарль снимался первым и поднимался к дороге и автобусной остановке на ней, предупреждая пришедших за ним, что с ним еще двое (мы садились в автобус только, если в нем были места для всех троих), ни тогда, когда уже и мы с Эммой начинали подъем от моря к шоссе. Думаю, Шарль не хотел, чтобы Эмма слышала, как он сдерживает пыхтение на подъеме, поэтому уходил первым.
Этот благословенный молчаливый подъем вдвоем, чей ритм был задан маятником сгибающихся и разгибающихся в коленях ног Эммы, стал со временем представляться мне экстрактом продолжительного счастья (или, по крайней мере, его соблазна), такого чудесного состояния, которое может продолжаться так же долго, как безветренный солнечный день у моря. Колышется ее легкое летнее платье. Ее огрубленные морской солью волосы, когда она отбрасывает их в сторону, открывают легкую испарину на шее, и наверно приводят в движение воздух, немного остужая затылок.