Я (кстати, об идеальном восприятии Эммой моих рассказов) в дополнение к только что высказанной мною мысли о том, как трудно изменить характер уже рожденного рассказа или повести, не признаю подхода, в соответствии с которым автор, родив произведение и отдав его на суд читателя, сам будто умирает, дитя же его отныне живет собственной, независимой от него жизнью в среде читательских вкусов и толкований. Это юридический фокус, отговорка червей, позволяющая им на законных основаниях навалиться на падаль. Даже просветы для домысливания и читательских фантазий тоже заботливо рассчитаны автором. Текст жив, пока не тронут скальпелями патологоанатомов, пока жмурится и выгибает спину и только для того существует, чтобы выгибать спину и жмуриться. Когда же печень и кишки его разложены по банкам с формалином, это уже не он, не живой текст. Чтобы анатомировать живое, сначала требуется его убить. Не нужно расчленения, весь фокус — в красотах словесных калейдоскопов, в волшебстве и неповторимости их, в неожиданных кульбитах мысли. Об «Улиссе», например, Набоков сказал, что это «божественное произведение искусства» и «будет жить вечно, вопреки всем ученым ничтожествам, пытающимся его превратить в коллекцию символов и мифов». Я, в принципе, с ним согласен, хотя, если бы сам составлял подобную фразу, постарался бы обойтись без оскорблений.
Вот глубина понимания Эммой моей натуры в ее «нерасчлененной» целостности и заставила меня напрячься и насторожиться в совершенно безобидной, казалось бы, ситуации. Она перебросила через меня ногу, не освободившись от трусиков, и в ответ на мой озадаченный взгляд взяла правую руку и притянула ее к бедру. Ткань не подавалась, и непонятно было, почему Эмма смеется надо мной («надо мной» и в том еще смысле, что она глядит на меня сверху). Наконец, я нащупал на ее бедре очень короткую молнию, скрытую за накладкой, а Эмма наслаждалась моим недоумением, смеясь (волна пробежала по ее собравшемуся тонкой складочкой животу) и следя за ходом моей мысли, когда я сначала удивился странной конструкции, но через секунду другой рукой подтвердил догадку о ее симметрии, и наконец, действуя обеими руками, удалил забавный эммочехольчик. Беспокойство же мое и ощущение неловкости были вызваны подозрением, что наши отношения, возможно, становятся для нее объектом шутки, а это было бы для меня катастрофой, ведь я мечтал о долгой-долгой жизни вместе. «Они жили долго-долго и умерли в один день», — к этой сказке-мечте я никогда не относился с иронией. «Зачем это?» — спросил я. «Догадайся, инженер», — был ответ. «А… это чтобы поменять их, не стягивая джинсы и не расшнуровывая и не снимая кроссовки?» Она смеялась. «Но разве не проще только сменить прокладку?» — не успокаивался я. Плечи ее дрожали от смеха: «Иногда хочется поменять не только прокладку». Я не определил тогда источника возникшей во мне легкой досады от ее ответа, но сейчас я готов облечь в слова возникшие во мне чувства опасности и тревоги: как и в случае с немецкой философией, плоскогубцами, с выбором Шарля в мужья, я почувствовал, что она и сейчас способна, вывернувшись непредсказуемым образом, выйти за пределы кропотливо, любовно взращиваемого и украшаемого мною райского сада нашего будущего семейного счастья.
В то время я пытался иногда вообразить нашу будущую совместную жизнь не на начальном ее этапе, а гораздо позже, когда каждому из нас уже будет хорошо знаком весь широкий спектр излучения личности другого, дальняя периферия этого спектра (обратите внимание на намеренное использование инженерного лексикона). Я знаю Эмму давно, с самого детства, но барометр моей мысли всякий раз показывает на бурю, на приближающийся шквал чувств, когда я предчувствую наслаждение предстоящим мне исследованием шумовой области ее каждодневного существования. Энтузиазм захлестывает меня, когда предвкушаю что-то вроде терпеливой охоты из засады будней за выражениями ее лица, когда она озабочена, например, мыслью, что и как наскоро приготовить на завтрак, как отдаляется немного от газовой плиты и наклоняется, чтобы видеть и регулировать пламя под шипящей сковородой. Или за тем, как именно она будет отталкиваться от спинки дивана перед телевизором, решив приготовить и разлить по чашкам чай или кофе: будет ли больше бодрости и энергии в перегруппировке тела и толчке, составляющих процедуру ее вставания с дивана, в присутствии гостей и тогда, когда никто, кроме меня не видит ее. Будет ли иметь место дополнительное отличие в динамике этого действия, когда она считает, что и я где-то в другой комнате и не смотрю на нее. И можно ли по этим нюансам прийти к каким-либо заключениям о месте, занимаемом мною в ее жизни.