— Довольно, я не намерен более слушать, — отрезал мистер Чалфонт, и глаза его при этом так полыхнули гневом, что мне стало страшно, и я подчинилась, ведь я была еще очень молода. — Вопрос исчерпан.
Вопрос и в самом деле был исчерпан. На следующий день учитель, гувернантка и няня отбыли в нагруженной детскими вещами карете, и мне ничего не оставалось, как лицезреть угрюмые лица челяди и соседей, которым эти дети всегда внушали и восторг, и ужас. Когда потрясение из-за вынесенного мужем вердикта несколько улеглось, я написала увещевающее письмо Грэндисонам и еще одно — детям, с просьбами и уговорами. Когда мистер Чалфонт узнал об этом, он запретил мне всякие сношения с ними и пригрозил, что примет меры, чтобы мои письма, написанные вопреки его запрету, не могли достичь детей. В ту пору здоровье младшего, Гая, внушало тревогу: ребенку не пошло на пользу перемещение в новый дом. Собрав все свое мужество, я предложила, чтобы несмышленое дитя, не по своей воле участвующее в бунте старших, было возвращено в Груби-Тауэрс. Но просьба моя была решительно отклонена. Когда Гаю исполнилось семь лет, я узнала из случайного замечания миссис Ноубл, что его здоровье вновь внушает опасения. Незадолго перед тем портрет мальчика был вывешен в картинной галерее (чтобы возместить себе отсутствие детей, муж выработал привычку запечатлевать их, по мере их роста, на портретах). На портрете был изображен мальчик с задумчивыми карими глазами и нежным рисунком рта; печаль, которой дышало его маленькое, овальное, правильно очерченное личико, наводила на мысль, что он о чем-то тоскует, быть может, о материнской ласке. И я вновь попросила вернуть его домой, и вновь получила отказ, да такой гневный, что зареклась когда-либо повторять просьбу. Кончено — больше никогда! Таково было мое решение и решение моего мужа.
Пятнадцать лет! Пятнадцать лет — как я пережила? Немалую их часть я волей-неволей провела за пределами Груби-Тауэрс; наверное, ни одних детей на свете не отпускали так часто на каникулы, как юных Чалфонтов, которые требовали их и всякий раз безотказно получали от своего любящего папеньки. Хотя в Парборо-Холл к их услугам была любая мыслимая роскошь, нигде они не были так счастливы, как среди приволья родных пустошей, где бродили, предоставленные сами себе, по огромным безлюдным просторам, не таившим в себе никакой притягательности для мачехи этих детей. Я с трудом выносила зрелище понурого, тусклого, лиловато-коричневого океана, расстилавшегося вокруг, сколько хватало глаз, и, наконец, терявшегося в дымке, которая укрывала, как саваном, сторожевое кольцо холмов. Но для детей, как мне потом сказала старушка Норкинс, пустоши были родным домом — с первых младенческих шагов они собирали там охапки голубых колокольчиков, птичьи перья, разноцветные камешки, полосатые улиточные домики и другие пустяки, которые так дороги детям. За минувшие пятнадцать лет они не раз носились на коньках по тамошним замерзшим озерам, охотились на зверей и птиц, удили рыбу, пускались в экспедиции по опасным болотным топям, взбирались по серо-черным обрывистым склонам суровых стражей горизонта; впоследствии светские рассеяния отроческой жизни также не повлияли на их любовь к пустошам.
А пока они упивались жизнью, где была я? Что делала я? Порой, как и задумал мистер Чалфонт, я проводила эти дни у братьев и сестер или у родителей. В другое время жила у его крестной — миссис Верити, весьма пожилой и безнадежно глухой дамы, которая относилась ко мне с молчаливым неодобрением. Мне так и неизвестно, какие объяснения представил ей мой муж, и удалось ли ей расслышать и уразуметь их. Я была слишка горда, чтобы опускаться до расспросов, да и дознаться правды было невозможно, не напрягая своих голосовых связок до таких пределов, что история моих злоключений стала бы известна всей челяди.
Четыре года спустя после моего замужества мои родители умерли один за другим в течение месяца. Меня не оставляет надежда, что я сумела скрыть от них правду. Отец, вне всякого сомнения, остался в неведении, ибо во время моих визитов то и дело превозносил доброту мистера Чалфонта, который лишает себя моего общества ради тестя и тещи, но не уверена, что матушка не догадывалась о том, что в моей жизни что-то всерьез не ладится, — порой она окидывала меня таким горестным, недоумевающим взором. Однако можно не сомневаться, что в свой единственный, по старческой их немощи, визит, который они нанесли в Груби-Тауэрс, истина не вышла наружу. Муж мой оказывал им всяческое уважение, а отсутствие детей объяснить было нетрудно: Августин и Лоуренс к этому времени уже уехали в школу, Гай гостил у тетушки Грэндисон, а Эмма училась играть на скрипке у знаменитого музыканта, которого пригласили к ней дедушка и бабушка. К счастью для спокойствия моего мужа, старики уехали от нас прежде, чем стало известно, что знаменитый музыкант покинул Парборо-Холл в гневе, наотрез отказавшись заниматься с самой непослушной и дерзкой ученицей на свете, которая, по несчастью, ему встретилась.