Выбрать главу

Были ли мы близкими друзьями? Несомненно, и у меня, и у него были друзья более близкие. Слово "дружба" произносилось редко и неизменно присутствовало только в дарственных надписях на книгах. Наша близость проявлялась наиболее полно не в быту, а в откровенных разговорах, в сразу возникшем и укрепившемся с годами чувстве доверия. Летом мы подолгу бродили вдвоем и обсуждали все, что нас в ту пору занимало и волновало: политические события, литературную жизнь, книги и людей. Во многом сходились, иногда спорили, но, даже расходясь в оценках, понимали друг друга с полуслова. Существовал молчаливый договор, что наши беседы не рассчитаны на широкую аудиторию, он сохранил свою силу и теперь, скажу только, что на протяжении ряда лет у меня не было более увлекательного собеседника. Человек независимого и оригинального ума, Казакевич всегда стремился проникнуть в глубь любой проблемы, все догматическое, стандартное, банальное вызывало у него скуку или ярость. В его оптимизме не было ничего казенного, он верил в мощь многонациональной советской литературы, радовался появлению новых имен, но в своих оценках бывал бескомпромиссен, у него был свой счет, он мог прийти в восторг от рассказа никому не известного писателя и с убийственным сарказмом говорил о тех, кого считал "литературными временщиками". Казакевич был самолюбив, но не ревнив к чужому успеху, свободен от групповых пристрастий, в людях ценил дарование, ум и честность, глупость он еще прощал, но был непримирим к пошлости.

Наши беседы не всегда носили серьезный характер, иногда мы сходились с единственной целью - посмеяться. Смеялись мы даже тогда, когда обстоятельства складывались для нас совсем не весело. У Казакевича был незаурядный дар эпиграмматиста, некоторые из его эпиграмм были чистейшей импровизацией и, насколько мне известно, никогда не были записаны. Эти блестящие импровизации не имели ничего общего с худосочными "подражаниями" или полукомплиментарными виршами, которыми принято сопровождать "дружеские шаржи"; это были настоящие эпиграммы, хлесткие, соленые, Казакевич и не помышлял отдавать их в печать, он забавлялся сам и забавлял немногих друзей. А я смешил Казакевича пародийными монологами, опыт драматурга помогал мне схватывать "зерно" наших общих знакомых и довольно похоже их изображать, постепенно от монологов мы перешли к диалогам и импровизировали уже вдвоем. В качестве отправной точки бралась какая-нибудь фантастическая ситуация, затем она совместно разрабатывалась, и мы от души веселились. Помню, кто-то рассказал Казакевичу вряд ли достоверную сплетню, будто одна гастролировавшая у нас известная зарубежная танцовщица горько жаловалась: во всех странах, где она бывала, у нее всегда были любовники и только у нас ей почему-то не везет. Казакевич предложил совместно разработать эту тему, и получился забавный аттракцион, который мы впоследствии в различных вариантах не раз повторяли. Свои диалоги мы редко запоминали - нам нравилось импровизировать, а не показывать готовые "номера". Бывало, что и озорничали - ночью ходили под окнами одного известного поэта, распевая на мотив солдатской песни его лирические стихи. Поозорничать Казакевич любил, и ему все сходило с рук, выручало присущее ему обаяние.

Казакевич знал и любил музыку. Еще при первом знакомстве я был приятно удивлен, что он хорошо знает творчество моего отца, композитора Александра Крейна, не только "Лауренсию" и широко известную музыку к "Учителю танцев" в ЦТСА, но и другие, редко исполняемые произведения. Музыку Казакевич любил разную - знал много песен, народных, солдатских, революционных, тонко разбирался в камерной и симфонической литературе, к джазу относился равнодушно, эстрадных песенок не любил. У нас обоих были проигрыватели, а хорошие пластинки мы покупали или доставали по случаю. В концерты мы ходили обычно врозь, но часто слушали вместе любимые пластинки. В концерте партнер не так важен, как при прослушивании музыкальной записи, тут нужен человек, с которым хочется молча переглянуться, а по окончании пьесы поговорить. Казакевич был идеальным партнером, не обладая никакой специальной подготовкой, он отлично разбирался в тонкостях исполнительского мастерства.

Постепенно у нас вошло в обычай делиться своими замыслами и показывать друг другу в рукописи незаконченные работы. Годы, когда мы особенно часто виделись с Казакевичем, были для меня переломными, я все дальше отходил от театра и впервые взялся за роман. Казакевич внимательно следил за моими опытами, советовал, подбадривал, поругивал за медлительность. В свою очередь, он охотно давал мне читать свои черновые наброски.

Обстоятельства складывались так, что большая часть наших встреч происходила с глазу на глаз или в узком семейном кругу, а между тем в Казакевиче была очень сильна общественная жилка, и в тех немногих случаях, когда нас связывало какое-то общее дело, я ясно видел, что в нем заложены незаурядные способности организатора и вожака. Интересный собеседник и заводила в любой компании, он был весьма посредственным оратором, секрет его влияния был в другом.

В 1954 году мы с Казакевичем поехали в Махачкалу на съезд писателей Дагестана. Не помню, был ли Казакевич формально утвержденным главой делегации, но это и не существенно, важно то, что он им был фактически. В составе нашей делегации были писатели старше его по возрасту и по литературному стажу, были специалисты по литературе народов Дагестана, гораздо лучше знавшие писателей республики и их творчество, но Казакевич с необыкновенной быстротой ориентировался в новой для него обстановке, и хотя он никого не оттеснял и не пытался командовать, как-то само собой получилось, что его номер в гостинице стал штабом делегации, а сам Казакевич - центром притяжения для большинства участников съезда. Запомнилась поездка в Буйнакск, где мы - москвичи - провели целый день в гостях у Расула Гамзатова. Буйнакск не аул, а большой город, но жизненный уклад в нем несколько другой, чем в прибрежной, многонациональной, столичной Махачкале, он более горский, более традиционный, и сам Расул у себя дома был немножко другой, и раскинутое гостеприимными хозяевами угощение мало походило на обычный послесъездовский банкет. Молодого барашка резали тут же во дворе, огромные куски свежесваренного, еще дымящегося мяса, были выложены на чисто выскобленную столешницу, вместе с вином и свежей зеленью они составляли основу пиршества. Меня поразило, с каким тактом и достоинством Казакевич вошел в незнакомую ему среду, сперва он только присматривался, опасаясь нарушить местный ритуал, но не прошло и часа, как он оказался в центре всеобщего внимания, не только сидевшие за столом, но еще какие-то толпившиеся в дверях люди с восторгом слушали его рассказы, смеялись его остротам, а еще немного позже, когда было уже достаточно выпито, Казакевич, сидя во главе стола, сильным и верным голосом запевал свои любимые фронтовые песни, отбивая такт кулаком правой руки и властно дирижируя левой.

Казакевич умер молодым. Всякая ранняя смерть справедливо называется безвременной, но когда умирал Казакевич, мы, его друзья, с особенной остротой ощущали безвременность его гибели, все мы чувствовали, что он находится накануне нового творческого взлета. Он ушел от нас в расцвете сил и возможностей, неисчерпанный и нерастраченный, полный юношеского задора. Умирал он так же мужественно, как и жил.

1978