Сидя на своем старом месте, за кружкой пива, они читали газеты, иногда Кнут вставал и бросал несколько монет в игральный автомат, но никогда не выигрывал и снова возвращался к столу.
— Знаешь что, — сказал он, — ночью мне приснился такой веселый сон, хотя обычно сны мне не снятся, и снилось мне, что мы стали компаньонами в мастерской. Ты замечательно продавал машины и заговаривал людям зубы, так же как ты делаешь на своей работе. И мы сумели открыть собственную торговлю пивом. Весело, правда?
— Очень, — сказал Давид. — Здорово! Кнут! Но эти женщины. Я их не понимаю. Они такие странные.
Подумав, Кнут спросил:
— Ты очень ее любишь?
— Не знаю.
— А она? Ты спрашивал ее?
— Нет.
— И теперь ты не знаешь, как быть дальше?
Склонившись над столом, Кнут сказал:
— Может, я ошибаюсь, но ты бы мог попытаться произвести на нее впечатление? Расскажи о своих планах на будущее, заинтересуй ее. Тогда вы вдвоем будете строить планы, и все пойдет гораздо легче, не правда ли? Вероятно, она знает, чего ты хочешь, на что намекаешь?
— Она, пожалуй, знает, — выговорил Давид, выговорил с большим трудом. — Она, кажется, знает все, и поэтому мне нечего сказать, понимаешь?
— Нет, это неправильно, — сказал Кнут и стал рассматривать свои руки.
И они заговорили о другом.
Но вот по-настоящему пришла весна. Когда-то Давид слышал или читал, что весна бывает опасна для того, кого обуревают черные мысли. Это тяжелая пора в круговороте времени, примерно так же, как четыре часа ночи, когда легче всего потерять надежду. Давид даже не пытался прогнать свои черные мысли, наоборот, он предавался им, несмотря на всяческое подбадривание со всех сторон, советы и взволнованные вопросы… И этот его чрезмерно-любезный и смущенный шеф на работе, и Ингрид, относившаяся к нему едва ли не по-матерински, они все вместе пытались помочь ему, все, кроме Эммелины: она — единственная, кто мог бы помочь, — молчала.
Ему было ужасно жаль самого себя. Выстроив все свои проблемы в один ряд, он созерцал их с горьким удовлетворением. Продолжать работу — исключено. Начинать заново то, с чем он не справится, — исключено, все исключено.
Он наказывал всех людей — и тех, и этих, и бог знает еще кого, тем, что не брился, не застилал свою кровать, не отдавал белье в стирку, тем, что покупал консервы, даже те, что не любил, и ел их прямо из банки… Да, для отчаявшегося человека существовало так много способов выказывать пренебрежение…
И прежде всего он играл со своей собственной смертью.
Ранним утром в понедельник Эммелина, стоя перед дверью Давида, очень спокойно объясняла, что ему необходимо уйти с работы.
— Это очень важно, — сказала она, — не дожидайся завтрашнего дня, Давид, прошу тебя.
— О чем ты говоришь? — спросил Давид.
— Ты знаешь, о чем я говорю.
— Эммелина, ты не понимаешь…
— Поверь мне, я понимаю.
Не дав ему времени ответить, она повернулась и стала спускаться по лестнице.
Вечером Давид пришел к ней и сказал:
— Я не смог.
— Так я и знала, — ответила она. — Ты испугался.
Он закричал:
— Испугался!.. Испугался!.. Ни один человек не застрахован от того, чтобы испугаться! Ну тебя, с твоими проклятыми стеклянными шариками, пустыми, совершенно идиотскими шариками!
И, хлопнув дверью, ушел.
На следующее утро Давид позвонил на работу и сказал, что болен. «Собственно говоря, — подумал он, — я никогда не был так болен, как теперь, с таким же успехом я могу умереть, я готов к смерти, хотя по моему виду этого не скажешь». На всякий случай он принял аспирин и измерил температуру, оказавшуюся нормальной, затем снова лег в кровать и натянул одеяло на голову, но телефон не выключил.
Телефон зазвонил только вечером, но это была всего-навсего Ингер.
— Милый друг, ты болен? — спросила она. — Это горло? Нет? Как ты себя чувствуешь?
— Скверно, — сказал Давид. — Пожалуй, болезнь эта затяжная.
— Могу я прийти к тебе и приготовить чай или чего-нибудь еще? Подумай, может, надо было бы вызвать врача, чтобы он осмотрел тебя?
— Нет, нет, со мной ничего, ровным счетом ничего страшного. Я только хочу спать и чтоб меня оставили в покое, абсолютном покое, понимаешь?
Прежде чем Давид успел исправить свою невежливость, Ингер спросила:
— Не позвонить ли мне Эммелине?
Этого он от Ингер не ожидал и на миг утратил дар речи.
— Ты слушаешь? — спросила она.
— Да! Мне хорошо, все хорошо, Ингер. Спасибо тебе. Ты, наверное, скажешь ей, что мне совсем худо?