– Нет, не могу еще, Эмми, – сказала мать в ответ на попытки увести ее домой. – Часть меня все еще здесь.
Небо сделалось совсем темным, только звезды тускло светили, и блестел снег. Все ее тело ныло, но она знала: слюдяной камень был уже близко. А там, за камнем, на приподнятой узкой полоске земли за дорогой в одном из окошек можно увидеть слабо мерцающий огонек очага. Она пустилась бежать и одним духом домчалась до камня. Вот он – Слюдяной остров. Даже не вытряхнув лесной мусор, застрявший в платье и в шали, она вскарабкалась на скользкий, покрытый снегом камень и сразу погрузилась в глубокий сон.
Проснувшись, она увидела: небо очистилось и только редкие снежинки кружатся в воздухе. Она знала, что все еще тянется предыдущая ночь, хотя было такое ощущение, словно она проспала несколько суток. Лежа на боку, она почувствовала, что сжимает в кулаке какой-то предмет, и раскрыла ладонь. Оказывается, в полусне ее пальцы сумели нащупать и выковырять большой кусок слюды, тот самый, который они так долго пытались добыть: трудились, пока еще было тепло, неделями, день за днем. И вот теперь драгоценный, волшебный минерал извлечен и лежит у нее на ладони. Ей пришло в голову, что, глядя на слюду сверху, можно принять ее за простой голыш и даже не заподозрить, что под верхним слоем кроются в ожидании своего часа сотни других.
Строки из притчи Соломоновой пришли ей на ум, и она неподвижно лежала на камне, промерзшая и промокшая, но словно не чувствовала этого. Они с матерью вместе молили Бога о помощи, но когда Он послал помощь, она испугалась. Теперь ей виделось, что до этой минуты она была не только эгоистична, но и слепа.
Она смотрела на небо и чувствовала присутствие Бога в каждой снежинке, в каждом дереве, в куске слюды, зажатом в ее руке, и ощущала в первый раз за все время, что, если ее пошлют, она найдет в себе силы поехать.
Страх, может быть, и вернется, но она все сумеет преодолеть. Ей будет страшно, но одинокой она не будет.
Эммелина проснулась в тревоге и страхе, какое-то время лежала, не понимая, чем они вызваны. Все вокруг было странным, не таким, как всегда. Она огляделась: на двух матрацах, служивших постелями, спали дети. Ей потребовалось усилие, чтобы вспомнить их имена. Взгляд скользнул дальше: скошенный потолок, балки, небо, видневшееся сквозь маленькое окошко. Подумалось почему-то, как хочется, чтобы шел снег, и почти сразу же вспомнилось, почему этого хочется. Настал день, когда отец должен отвезти ее и Уоткинсов в Халлоуэлл, где они сядут в дилижанс, идущий в Портленд. Из Портленда Ханна и Абнер отправятся к себе в Линн, а Эммелина, если все пойдет по плану, пересядет в один из фургонов, которые высылают из Лоуэлла за едущими работать на фабрики девушками.
Сев на постели, она посмотрела на спящего рядом Льюка, потом на Гарриет, спавшую с другой стороны. Сразу за Гарриет лежал Эндрю, потом Абрахам, еще дальше Розанна, Ребекка. В первую свою ночь в Файетте Ханна и Абнер тоже устроились кое-как с краю на этом матраце, но выспались плохо, и пришлось из соломы и одеял сделать для них отдельное ложе и разместить в нижней комнате, наискосок от кровати родителей. Сейчас, когда дети спали, все дышало покоем, и даже Гарриет, целых три дня – с тех пор как отъезд Эммелины стал делом решенным – едва подавлявшая бешенство, казалась спокойной и кроткой.
Ярость Гарриет была вызвана тем, что кусок домотканой материи, предназначавшийся ей на платье (то, что она носила, было уже прозрачным от ветхости; она не снимала его второй год, а перед тем Эммелина – два года), по настоянию Ханны, категорически объявившей, что нельзя ехать в Лоуэлл, не имея одежды на смену, передали Эммелине, которая с помощью тетки соорудила себе из него еще одно платье. В результате вплоть до вчерашнего вечера Гарриет всем своим поведением показывала, что отъезд Эммелины – просто замаскированный предлог сшить ей обнову.
Гарриет была четвертым ребенком в семье, но второй девочкой: родилась после Льюка и Эндрю. Единственная из всех, она вечно ссорилась с Эммелиной. А в прошлом году – ей было тогда девять лет – в ответ на какую-то просьбу вдруг прошипела: «Ты не приказывай – ты мне не мать!» – с такой злостью, что Эммелина вся сжалась, как от удара.
В душе Эммелина была, пожалуй, уверена, что Гарриет рада ее отъезду, и поэтому просто остолбенела, когда, взобравшись вчера перед сном на чердак, вдруг обнаружила, что сестра просто места себе не находит. Стоило Эммелине подойти к матрацу, как Гарриет, обхватив ее руками, запричитала сквозь слезы: «Эмми, не езди в Лоуэлл! Эмми, я так боюсь за тебя!»
– Ну зачем нам бояться Лоуэлла? – ответила Эммелина, очень стараясь говорить твердо, чтобы страх Гарриет не всколыхнул ее страхи. – Лоуэлл вовсе не страшный. Просто там все другое, чем здесь.
Но Гарриет только горше расплакалась, и Эммелине пришлось ее успокаивать, обнимая и гладя по волосам, обещая, как только приедет в город, сразу же очень подробно обо всем написать. В конце концов Гарриет стихла, легла, сама отодвинувшись к краю матраца так, чтобы и Эммелине было достаточно места (в другое время ее приходилось упрашивать сдвинуться хоть чуть-чуть), и уже вскоре заснула – дыхание сделалось ровным и мерным.
Тогда Эммелина, встав на колени, лицом к чердачному окошку, принялась молиться. Льюк, сам нередко забывавший прочитать молитвы, видя ее на коленях, обычно вскакивал и молился вместе. Но в этот вечер он продолжал лежать молча, одеревеневший, несчастный. Уже устроившись рядом с ним на матраце, Эммелина увидела в проникавшем через окно слабом свете, что он лежит с открытыми глазами, а коснувшись его лица обнаружила слезы.
– Не плачь, Льюк, это ведь не надолго, – пообещала она.
– А я и не плачу, – пробурчал он в ответ.
Теперь, утром, Эммелине не захотелось будить ни Льюка, ни остальных. Она надеялась хоть немного побыть наедине с матерью. Встав осторожно с матраца, она спустилась по лесенке в нижнюю комнату. Мать сидела возле горевшего очага, кормила грудью крошку Уильяма. Все прочие еще спали. Мать улыбнулась устало:
– Ты спала, Эмми? Я так волновалась, что глаз не сомкнула.
– Не надо так, мама: мне вовсе не страшно.
Она повесила свое новое платье на гвоздик, вбитый в кирпичную стенку над очагом. Так оно будет теплым, когда придет пора одеваться. Платье… Кусочек слюды спрятан в одном из его карманов.
Деревянный сундучок, который Льюк смастерил для ее пожитков (а Эндрю вырезал в подарок деревянный гребешок), стоял теперь на краю длинного стола. Сундучок этот (размером фут на два фута) был сделан из гладких сосновых досок. Льюк, добросовестный и аккуратный, зачистил все до одной зацепки-зазубринки и пригнал крышку плотно и крепко.
– Отец говорит, что ты можешь не ехать, если не хочешь, – сказала ей мать. – Еще не поздно. Все можно еще отменить.
Милый папа! Волна любви захлестнула ее. Вот если бы он проснулся сейчас и сел рядом с ними! Как давно они не сидели втроем у огня без голоса Ханны, бубнящего непрерывно над ухом, или же без других таких же досадных помех!
Быстро скользнув в свое новое платье, она достала гребень, подарок Эндрю. Мать уже кончила кормить Уильяма, и, взяв его на руки, Эммелина уселась на пол перед качалкой, а мать расплела ей косы и стала любовно расчесывать волосы. Был момент, когда Ханна вдруг заявила, что волосы надо подкоротить: тогда Эммелине легче будет с ними справляться. Но в ответ все лишь глянули на нее изумленно и промолчали. Эммелину никогда в жизни не стригли, и волосы падали ниже пояса, светло-каштановые, в золотых искорках летом, более темные и шелковистые зимой. Гарриет каждый год объявляла, что тоже хочет отпустить волосы, но, когда наступала жара, они ей надоедали и она просила, чтобы ее подстригли. Гарриет не хватало терпения для ухода за волосами, а мать почти непрерывно была занята. Но в это утро Сара не торопясь водила расческой по волосам Эммелины, а потом не спеша аккуратно их заплетала. И еще раньше, чем косы были готовы, Эммелина вся погрузилась в спокойно-сладкий полусон и поэтому резко вздрогнула, обнаружив, что комната вдруг оказалась полной людьми и шумной. Проснулись Ханна и Абнер, тут же откуда-то появился отец, а следом Льюк и другие затопали с чердака.