Выбрать главу

Войнич просиживал у Тило часами – и по этой причине освободил сам себя от некоторых процедур, в частности, от душей доктора Кнейппа, которые считал варварскими. Здесь, в комнате Тило, у него была тишина, поскольку присутствие рядом с приятелем для него было связано с полным печали покоем – тем состоянием, которое Войнич любил с детства. Это была разновидность будничной, прекрасно известной ему меланхолии, которой помогала та "аппетитность", которую он разыскивал в любой ситуации. Эта меланхолия обладала космическими размерами, но он испытывал только лишь ее маленький, микроскопический кусочек. Когда он исподлобья глядел на Тило, горло его стискивалось, болела грудь, словно кто-то положил на нее громадное бремя, которое через мгновение раздавит ему сердце. Никаких слез. Войнич вообще не умел плакать, отец быстро выбил это у него из головы. То был один из самых базовых уроков: не нюнь, не будь бабой. Так что тело нашло для себя другие способы переживать боль.

Находясь у приятеля, большую часть времени он проводил с большой лупой в руке, перемещая ее над холстом де Блеса, и никак не мог насмотреться.

Как такое могло быть, что из маленьких мазков кистью, намоченной в краске, рождается мир, обладающий множеством уровней глубины? Ему казалось, что картина де Блеса бесконечна – если ее увеличить, там видно еще больше подробностей, маленьких пятнышек краски, касаний, нечетких подтеков, таинственных изъянов. Он путешествовал по облакам, из которых появлялись гибкие, округлые линии, походящие на фигуры, лица, крылья. Когда же спускался к растениям, то видел в листьях глаза и носы, фрагменты рук и ступней, летучие тела, существующие всего лишь момент, только лишь в тот миг касания их взглядом. В окнах воздушных замков он замечал фрагменты комнат, а в них – каких-то полупрозрачных созданий, при чем, с каждым из которых была связана какая-то трагедия, какая-то печаль. Возможно, что и там происходило жертвоприношение Авраама, только в несколько иных планах и с другими актерами. Холст де Блеса казался наполненным значениями, словно особого рода карта, языком которой являются простые знаки, несущие с собой раздваивающиеся смыслы, и на этой карте вы все время открываете нечто иное, поскольку, как только отправишься вовнутрь, мир окажется бесконечным.

Чем более слабым делался Тило, тем более Войнича занимало черное пятно пещеры. Именно туда перемещалась его большая лупа, сражаясь с темнотой. Тогда он замолкал и, успокоенный дыханием Тило, склонялся над картиной, вооруженный увеличительным стеклом. Постепенно он научился замечать формы и там, хотя сложно было сказать – какие. Две слабо светящиеся искры. Может глаза, может зрачки громадного животного или какого-то существа, которое приглядывается к нам все время, а мы этого и не знаем? Но, возможно, это Бог, который желает с близкого расстояния поглядеть, а выполнит ли Авраам его приказ?

- У тебе такие удивительно длинные пальцы, - сказал как-то Тило и протянул руку, чтобы взять кисть Мечислава в свою холодную ладонь. Тогда Войнич был занят осмотром своего гербария, где на каждом листе ожидали вечности тщательно высушенные и закрепленные маленькими полосками бумаги растения.

- Гляди, здесь есть ландыш, Convallaria maialis, - сказал Мечислав лежащему приятелю. – Кажется таким обыкновенным, правда? Ты видел его много раз в жизни, но по памяти описал бы только очень обще. Я прав?

Тило склонился над ландышем, довольный тем, что от него требуют внимания. Было что-то умилительное в его заинтересованности растением, вообще-то мертвом, но все так же сохраняющим свою неповторимо чудесную структуру, порядок жилок, красоту форм, барочность краев, повторяемость узоров.

- Жаль, что уже осень, ведь я бы мог и здесь набрать местных экземпляров, - сказал Войнич.

- Можешь подождать до весны. Зима пройдет быстро.

- О-о, нет, - отшатнулся Войнич. – К Рождеству я уже буду дома. И ты тоже.

- Я останусь здесь. На том кладбище, где лежит супруга Опитца и все остальные.

Войнич отложил гербарий и с укором поглядел на Тило.

- Обними меня, - тихо попросил тот.

И Войнич, без каких-либо колебаний, прижал к себе его утлое, такое же распаленное тело. Это было странное чувство, поскольку уже давно ни он сам никого не обнимал, ни его самого тоже никто не обнимал. Это присутствие другого человека всего лишь за парочкой слоев одежды, хрупкость костей и деликатная мягкость чужого тела залили его милым теплом, как будто бы он вновь очутился в кухне Глицерии и ел гоголь-моголь. То было самое прекрасное место в его жизни, и как раз туда он забрал бы Тило, если бы такое было возможно. Он прикрыл глаза, оглушенный этим неожиданным удовольствием и покоем, почувствовал на своей груди биение сердца Тило, маленький отрезок громадных фабрик природы. Он даже и не знал, как случилось, что Тило фон Ган, молодой, но способный знаток искусства пейзажа, взял его лицо в ладони и оставил на его губах длительный поцелуй, которого Войнич не мог отдать, поэтому он просто принял его, тронутый до глубины души, но и переполненный чудесным спокойствием.