Напротив, строптивец всегда готов поступить наперекор, и в этой готовности — одна из гарантий свободы личности. Строптивый человек не боится оторваться от массы, общепринятой нормы, от всеобщего мнения. Нет ничего безусловного и святого, никакого авторитета, которому он не посмел бы оказать сопротивление. Он не страшится одиночества и жаждет самостоятельности. Даже против собственного суждения он способен вознегодовать; для этого достаточно лишь с ним сразу согласиться. Тогда с той же беспощадностью, с какой строптивец, противился чужому воздействию, он начинает обличать себя. Бестрепетного, добросовестного воителя за своеобразие и независимость личности представляет собой тот, кто строптив!
Со строптивыми мы никогда не будем знать покоя. Но одного ли покоя жаждет наша душа? Мы родились, чтобы узнать, на что мы способны. Как поймешь это, если избегать препятствий и испытаний? Именно их — препятствия и испытания, — в изобилии воздвигает перед нами строптивость. Подчас они вздорные, пустые. Пусть! Одолевая их, закалится наша воля, тверже станет характер. Мы научимся терпению и выдержке, стойкости и гибкости. И еще мы научимся улыбаться. Ведь строптивость не одолеть, если все в ней принимать всерьез. Ирония, шутка, чувство юмора незаметно станут свойствами нашей души и речи. Сколько приобретений! и все благодаря строптивости. Нет тверже воли, чем та, которая смогла одолеть строптивость. Неужели не стоит ее за это поблагодарить?
Чопорность
Каждая черта душевного склада придает жизни особую, неповторимую повадку. У чопорного человека жизненный процесс подобен выполнению череды изящных фигур, составляющих замысловатый танец. Любой его поступок, всякое побуждение, жест или слово, входят составным элементом в вычурное движение, начало и конец которого скрыты от глаз наблюдателя. Едва ли даже чопорному человеку дано знать их. Для него содержание жизни всецело подчинено ее ритуалу. Поэтому у тех, в ком чопорность вытеснила иные, укрощающие ее душевные качества, и заполнила собой все пространство внутреннего мира, жизнь исчезает вовсе и остается один лишь ритуал — самодовлеющий и все себе подчинивший.
Но чтобы по справедливости оценить чопорность, вспомним, что многое, составившее впоследствии самую суть нашей натуры, входило в нас путем почти бессознательного подражания, невольного подчинения обычаю и следования тому, чем нам хотелось бы быть, но чем мы вовсе не были. Не было ли это выполнением ритуала, достаточно чуждого нашим непосредственным побуждениям? Однако проходило время, мы свыкались с ним, выдуманное или непонятное становилось привычным; и то, что принималось по нужде, из боязни показаться смешным или в порыве дерзкой самоуверенности, постепенно становилось нашим "я".
В каждом человеке живет странная привязанность к привычным формам действительности — тем проявлениям ее, в которых она впервые возникла перед нами, была нами принята и сочтена за реальность. Никто не признает, к примеру, "ум как таковой". Каждый связывает с ним совершенно особый склад суждений и строго определенную манеру выносить их. Лишенный этих примет, ум едва ли будет признан; да и то лишь со снисходительным уточнением: "чудачество". Также никто не желает "вообще благодарности", получая удовлетворение лишь в случае, когда будет отблагодарен "как подобает". Мы не выносим счастья, о котором не знаем точно, что это счастье, и радости, которая не приняла вид, позволяющий ее опознать. Поистине, люди стремятся не к радости или счастью, благополучию или торжеству, славе или величию, а к удовлетворению своих представлений. Истинный предмет их вожделений — те пусть скромные или даже ложные жизненные приобретения, которые для них узнаваемы и привычны. Только они приносят душе покой.
Привычное делает нас своими безропотными слугами. Мы хотим лишь того, чему знаем цену и в реальности чего уверил нас прежний опыт. Нужно ли доказывать, что этот опыт совершенно случаен, что его право свидетельствовать реальность ничуть не больше, чем у прямо противоположного хода дел. Однако с трогательной кротостью мы следуем за раз явившимися нам формами жизни, повторяя все их очертания и желая лишь того, что заключено в их границах. Чопорная натура отличается от прочих только тем, что делает это всеобщее инстинктивное правило сознательным принципом поведения. То, чему другие следуют невольно, для чопорного стало явным пристрастием. Он не посягает на независимость поведения других людей. Его страсть к выдержанности манер и соблюдению церемониала, его привязанность к своим предрассудкам, которые он не считает нужным скрывать и делает нормами поведения, сочетается с невозмутимым приятием совсем иного стиля жизни. Без невозмутимости чопорность немыслима. Ведь всякое возмущение, негодование, раздражение подчиняют нас непосредственным чувственным импульсам, что делает невозможным неукоснительное, всегда и во всем, следование ритуалу. Чопорная натура — образец самообладания, столь редкого в современных людях качества. Не потому ли сама чопорность выглядит сегодня реликтовой, почти исчезнувшей чертой душевного склада личности, о которой мы вспоминаем скорее как о старинной фигуре из музея восковых фигур, чем как о свойстве знакомых нам людей.