Приблизился теперь период сдачи наших академических тем и защита их в комиссии под председательством генерала Драгомирова. С первой, военно-исторической, темой мы провозились почти год. Теперь по особому расписанию начались сдачи тем, и каждому лично назначался день, обыкновенно вечером, когда он и выполнял свой доклад.
Наступил и мой черед. Еще накануне доклада я получил свою программу, в которой профессор генерал леер отчеркнул в разных местах то, что было ему желательно от меня услышать в моем докладе. Внимательно я приготовился, сам себя прорепетировав дважды в течение ночи, с целью вогнать весь доклад с выводами точно в 45 минут.
В день доклада я прибыл в академию часа за два до назначенного срока и установил (при содействии моих товарищей и служителей академии) все карты, планы и таблицы, иллюстрирующие мой доклад.
Имея, как мне казалось, по сравнению с моими товарищами, солидный стаж в чтении публичных лекций, я чувствовал уверенность в своих силах, так как тему свою разработал основательно и хорошо ознакомился с материалами. Страшно было только зарваться и перескочить за 45 м[инут]. Обыкновенно лектора в таких случаях прерывали, а в число крупных недочетов при разборе ставилась неумение совладать со временем, что могло кончиться дурно.
Перед комиссией я всей аудиторией, как говорили потом товарищи, я держал себя слишком уверенно. Многочисленные цифровые данные цитировал наизусть, только указывая бильярдным кием (служащим нам указкой) таблицы на досках и подставках, удостоверяющие точность приводимых мною данных. Закончив суть доклада, я сделал и выводы, а перестал говорить точно на 45й минуте. Члены комиссии, начиная с младшего, отметили большой и серьезный материал, с которым я ознакомился для своего доклада, но указали и на некоторые недостатки, признавая их, однако, несущественными. Профессор Леер назвал мой доклад блестящим; он задал мне лишь несколько вопросов по существу, желая знать, как я понял задуманную Наполеоном I операцию. Была отмечена также и верность моих выводов. Все ждали заключительного слова генерала Драгомирова. Он пристально через свои золотые очки, молча, рассматривал меня с ног до головы. Затем медленно и вяло сказал:
– М… да! М… да! Конечно! Но вот что: не блещите, г-н офицер, не машите слишком широко кием по картам и таблицам.
А коли приводите французское выражение (cule de sac[160]), то произносите правильно!
Затем он встал и вышел из аудитории.
Правду сказать, я был сильно смущен, не зная, как принять эту его оценку. Об отметке (и баллов) я узнал много позже. Опытные товарищи уверяли, что все было хорошо, и я успокоился. Но сам лично я своим докладом был недоволен. Мне казалось, что те товарищи, доклады которых я слышал раньше, выполнили свои работы, безусловно, лучше меня. Я почувствовал, однако, что моя самоуверенность и апломб, приобретенный мною раньше за период чтения публичных лекций в разных учреждениях, мне повредили в глазах начальника академии – я ему не понравился. И я насторожился. На экзаменах, когда к нам приходил генерал Драгомиров, а моя очередь была отвечать, он молча слушал мой ответ, зорко окидывая меня через очки холодным взглядом с головы до ног. Встречи с ним поэтому стали мне неприятны, и я тщательно его избегал.
Вскоре после того. В одно из воскресений, я зашел побриться в парикмахерскую, расположенную очень близко от академии. В большом зале брилось или стриглось несколько человек одновременно, занавешенные от шеи до ног большими белыми простынями. Сильно задумавшись о чем-то, не глядя по сторонам, я плюхнул в свободное кресло, громко сказав:
– Побриться и, пожалуйста, побыстрее!
Свободный работник быстро намылил мне бороду и щеки и отошел от меня править бритву. Вдруг в зеркале я увидел круглое намыленное лицо в золотых очках, сквозь которые саркастически холодно и проницательно устремлены были на меня глаза… Я сразу их узнал, вскочил, извиняясь, но услышал неприятным тоном сказанную фразу:
– Да, да! Не спросясь позволения, сразу уселся бриться!
Я, стоя, доложил, что не заметил его.
– Надо быть внимательным и не зевать по сторонам! Садитесь, г-н офицер!
Как на иголках сидел я теперь перед своим зеркалом. Генерал Драгомиров окончил бриться раньше меня и поднялся. Я вскочил, как ошпаренный, и вытянулся в струнку. Он саркастически улыбнулся и, прихрамывая, вышел на улицу. И в этом случае осталось на душе какое-то неприятное ощущение.
Я этого человека не мог понять. Он не походил ни на одного из моих прежних начальников, и сердце мое к нему не лежало. Мне казалось, что под этой важной и импозантной внешностью где-то в глубинах ума и сердца таится холодное презрение к человечеству вообще, а к русскому офицеру в частности. Прислушиваясь к его поучениям, резким замечаниям и квазидобродушным речам, я улавливал какой-то искусственный и неискренний тон отношения к нам, учащимся в академии. Речи его были умны, но сердца не трогали; обаятельности Скобелева он не имел. Он говорил часто о необходимости правильного воспитания солдата как самодовлеющего разумного защитника Царя и Отечества. А в то же время саркастически называл этого солдата «серой армейской скотинкой», «армейской курилкой»… Я не мог понять, что он хотел сделать из нас, заурядных строевых офицеров, пропускаемых в руководимую им академию через ряд строгих барьеров, но я сознавал, что этими карьерами отметаются, может быть, самая талантливая и способная часть офицерства, жаждущая высшего образования и бессердечно отбрасываемая, как ненужный хлам, назад в провинциальные глубины, откуда вырваться в академию очень трудно.