— Много лет назад, — сказала она, — вы за свой счет издали маленький томик. Разумеется, изданный очень плохо. Там был стих под названием «День независимости».
— Будь я проклят, если помню.
— Стих довольно плохой. Начинается так:
— Я не мог этого написать, — возразил обеспокоенный теперь Эндерби. — Никогда не писал ничего такого плохого.
— Нет, — сказала она. — Слушайте.
— Это кто-то другой, — настойчиво утверждал Эндерби. — Честно, это не мое.
— А мать любили потому, что никогда ее не знали. Знали только, что она могла быть вашей мачехой.
— Теперь все иначе, — умоляюще заверял Эндерби. — Я простил свою мачеху. Я ей все простил.
— Очень великодушно. А кого вы любите?
— Я к этому только что подошел, — объяснял Эндерби, готовясь выбросить флаги капитуляции. — Вот что я хотел сказать…
— Ладно, ладно. Не заезжайте за мной в такси. В любом случае, вам неизвестно куда. Я сама за вами заеду около восьми. Ну, идите домой, поработайте над чертовой одой Горация. Нет, меня здесь оставьте. Мне в другую сторону. — Она казалась беспричинно раздраженной, и Эндерби, живший однажды, пусть коротко, с женщиной, подумал: может быть… Она уже достаточно взрослая, может быть, у нее…
— Говорят, — любезно предложил он, — джин с горячей водой творит чудеса. — Она как бы не слышала. Как бы отключила Эндерби, вроде телевизионной картинки, слепо на него глядя, как на ослепший экран. Вообще, очень странная девушка. Однако он думал, что, взяв самое лучшее от луны, на сей раз сумеет справиться со страхом.
4
Она красиво оделась к вечеру: бронзовые чулки и короткое, но не слишком короткое золотистое платье, на загорелых плечах золотой палантин, волосы сзади зачесаны вверх. На левом запястье золотая цепочка с маленькими подвешенными фигурками. Свет в ресторане был приглушен, и Эндерби не видел, что собой представляют или символизируют эти фигурки. Духи, напоминавшие что-то печеное, — нежное, и одновременно арфодизиакальное суфле, сдобренное изысканными ликерами. На Эндерби был один из эдвардианских костюмов Роуклиффа, довольно неплохо сидевший, и даже золотые часы Роуклиффа с цепочкой. Одно ему не нравилось в том заведении: присутствие гробовщика, клеившего коллажи в Псиной Тошниловке, видимо, постоянного уважаемого клиента. Он сидел за столиком напротив, ел руками ножку некой жареной дичи, приветствовал девушку фамильярным бурчанием, а теперь, обкусывая с костей мясо, неотрывно сурово смотрел на нее. Эндерби он, должно быть, не помнил. Она ему в ответ бросила, как американская стюардесса:
— Хай.
На этот раз она не собиралась есть жирную похлебку с маринованным луком и мачехиным чаем. Внимательно читала меню, будто в нем содержалась набоковская криптограмма, заказала зайчонка под названием «капуцин», маринованного во фруктовом соке, фаршированного своей собственной и свиной печенкой, мятым хлебом, трюфелями, консервированной индюшатиной, подававшегося с соусом, полным красного вина и сливок. Предварительно съела небольшую порцию закуски из заливного вепря. Смущенный Эндерби сказал, что возьмет бараний язык en papillotes[166], что бы это ни было. После сухого мартини, который она отослала обратно, не признав ни сухим, ни достаточно охлажденным, пили шампанское — «Боллинжер» 1953 года. Она его не признала особенно привлекательным, только, видимо, лучшего не было, поэтому по ее требованию в лед поставили другую бутылку, пока пили первую. Эндерби с беспокойством подмечал признаки сознательного стремления напиться. Вскоре она, звякая вилкой, сказала: