Один за другим огни гостиницы погасли. Церковные часы пробили половину первого с привычной слуху фальшью, и лишь после этого я крадучись обогнул здание, прошёл по каменной террасе и нажал на садовую дверь. И впрямь — кто-то легкомысленно не запер её на щеколду. Дверь впустила меня на небольшую веранду с двумя выцветшими на солнце канапе. Я стянул с себя промокшую одежду, разложил её на одном канапе, а своё измученное тело — на другом, хрюкнув от натуги. Когда мои глаза привыкли к сумраку, на столе между диванчиков я различил натюрморт. Кто-то — опять же, легкомысленно — оставил там старое тёплое пальто, пару шерстяного белья и полотенце; а также буханку хлеба, три четверти холодной курицы, сорок «Посольских» сигарет с фильтром, бутылку «Учительского» виски и теннисные туфли. Поразительно, как беззаботны бывают «отельеры» — неудивительно, что они всё время жалуются.
С маленькой веранды я ушёл, должно быть, часа в четыре. Взошла луна, светящиеся тучки шустро неслись пред её ликом. Я обошёл гостиницу кругом и отыскал тропу, что идёт через Пустыри — такие странных очертаний известковые холмы, облачённые в пружинящий дёрн. Тёлок Берроуза я, должно быть, удивил на всю жизнь, трусцой пробежав между ними в темноте. До бухты, где некогда парусники из Фёрнесса разгружали руду для железоплавильной печи в Лейтон-Беке, было всего несколько сот ярдов. Теперь, когда течения сменились, здесь лежит торф с объеденным ёжиком травы, который два-три раза в месяц на пару дюймов заливает морской водой.
Но гораздо значимее другое: в утесе, под венчающей его необъяснимой зубчатой стеной, изглоданной плющом, имеется грот. Пещера неприветливая, даже дети не осмеливаются её исследовать, и говорят, что в глубине есть внезапный провал неведомой глубины. С Востока заря уже делала свои лёгкие инсинуации, когда я проник в этот грот.
До полудня я проспал из-за чистого бессилия, потом поел хлеба и курицы, отпил ещё скотча. И снова лёг спать: я знал, что сны будут ужасны, но бессонные мысли в кои-то веки окажутся хуже. Проснулся я на исходе дня.
Свет быстро угасал. Чуть позже я навещу своего братца.
Говоря точнее, в ранние часы этого воскресного утра я выбрался из пещеры и во тьме подрейфовал к деревне. Последний телевизор уже нехотя выключили, последний пуделёк уже попрудил в последний раз, последнюю чашку «Борнвиты» [218] уже заварили.
Коув-роуд напоминала ухоженную могилу — супруги с супругами лежали, грезя о былых излишествах и грядущих кофейных утрах; никаких флюидов от них не исходило, трудно поверить, что они вообще тут. Приблизился автомобиль — его вели с тщательным степенством недобессознательного опьянения; я шагнул в тень и переждал. О мою правую ногу потёрлась кошка — несколько дней назад я бы пнул её безо всяких угрызений совести, но теперь я не мог пнуть даже собственного брата. Особенно — этой ногой.
Пытливо мяуча, кошка проводила меня вверх по Уоллингз-лейн, но поджала хвост, завидев огромного белого кошака, притаившегося под изгородью наподобие призрачного Дика Тёрпина. [219] В Юбарроу горели все огни, сквозь деревья цедились напевы новоорлеанского джаза — старина Бон наверняка располагался играть остаток ночи в покер и пить виски. Когда я сворачивал вправо на Силвер-Ридж, от Св. Бернарда донёсся одинокий гав, а затем — никаких звуков, опричь шелеста моих шагов по Элмслак. Кто-то жёг садовый мусор, и тень аромата ещё висела — один из самых острых запахов на свете, дикий и ручной одновременно.
Сойдя с проезда, я на ощупь отыскал еле различимую тропинку, что спускается к задней стене Вудфилдз-Холла, родового поместья Робина, второго барона Маккабрея и т.д. Господи, вот так имечко. Родился он незадолго до Великой войны — это сразу видно: в то десятилетие было «де ригёр» [220] называть отпрыска Робин, а матушка моя была беспощадно «де ригёр», если не больше, как вам подтвердил бы кто угодно.
Ни за что не догадаетесь, где я всё это пишу. Поджав колени до самого подбородка, я сижу на стульчаке в уборной своего детства, в детском крыле братнина поместья. С местом этим у меня связано больше счастливых воспоминаний, нежели со всем остальным домом, некогда проникнутым алчностью и хронической завистью отца, материнским лихорадочным раскаянием от того, что она вышла замуж за невозможного хама, домом, что ныне заражён ползучим отвращением братца ко всем и вся. Его самого включая. А в особенности — ко мне: он бы не плюнул мне в лицо, вспыхни оно пламенем (если бы плевался не бензином).