Вот тут и начался кошмар.
Джок скакал вприпрыжку в нескольких ярдах слева от меня, когда мы оба ощутили под собою зыбь. Я сделал то, что и следует делать в таком случае — двигаться быстро, но резко забирать по кругу к тому месту, с которого начал. А Джок — нет. Он остановился, хрюкнул, попробовал высвободиться, поплескался и быстро увяз. Я бросил чемодан и принялся охотиться на него в темноте, а он звал меня, и голос его в панике звенел — я такого никогда не слышал. Я уцепился за его руку и тоже начал тонуть; кинулся плашмя вниз, упершись в трясину лишь локтями. Будто вытягиваешь из земли дуб. Я встал на колени, чтобы ухватиться получше, но колени мои увязли сразу же, ужасающе.
— Ляг вперед, — рыкнул я.
— Не могу, мистер Чарли, — мне уже по брюхо.
— Подожди, достану чемодан.
Чтобы отыскать его, пришлось чиркнуть спичкой, затем еще одной — чтобы снова найти Джока в гипнотическом мерцании мокрого песка и звездного света. Я пихнул чемодан вперед, и Джок возложил на него руки, прижал к груди, вогнал в грязь, навалившись на него всем телом.
— Не годится, мистер Чарли, — наконец сказал он. — Мне уже до подмышек. Я вздохнуть не могу. — Голос его звучал жуткой карикатурой.
За нами — причем не очень далеко за нами — я слышал ритмичный плеск подошв по песку.
— Давайте, мистер Чарли, мотайте отсюда!
— Господи боже, Джок, за кого ты меня принимаешь?
— Дуру не валяйте, — пропыхтел он. — Валите. Но сперва окажите услугу. Сами знаете. Мне так не хочется. Может, полчаса уйдет. Давайте, помогите.
— Господи боже, Джок, — повторил я в полном ужасе.
— Давайте же, старина. Быстро. Поднажмите.
В панике я побарахтался и с трудом встал. Возня и сопенье подо мной были уже непереносимы, и левой ногой я наступил на чемодан, а правой — Джоку на голову. И поднажал. Булькал он кошмарно, только голова никак не тонула. Я снова и снова бил по ней ногой, в неистовстве, пока все не стихло, после чего выцарапал чемодан из топи и побежал — не разбирая дороги, стеная от ужаса, жути и любви.
Услышав, как подо мной хмыкает вода, я догадался, куда попал, и бросился в протоку, уже не думая, есть там брод или нет. Перебрался на другую сторону, оставив ботинок в грязи — тот самый ботинок, слава богу, — побежал на север, и каждый глоток воздуха рвал мне трахею. Один раз я упал и не смог подняться; слева за спиной мигали факелы — быть может, кто-то отправился вслед за Джоком: не знаю, уже не важно. Я скинул другой ботинок, встал и побежал опять, проклиная все на свете, рыдая, проваливаясь в овраги, сбивая ноги о камни и ракушки, чемодан лупил меня по коленям, — пока, наконец, я с разбегу не врезался в остатки волнолома у стрелки Дженни Браун.
Там я немного пришел в себя — посидел на чемодане, стараясь рассуждать спокойно: мне предстояло смириться с тем, что произошло. Нет — с тем, что я совершил. С тем, что совершаю.Сверху полил мягкий дождик, и я поднял лицо навстречу каплям — пусть смоет хоть немного жара и зла.
Рюкзак остался в Зыбучем Пруду; все необходимое для жизни было в нем. В чемодане же нет почти ничего, если не считать нескольких денежных пачек. Мне требовались оружие, обувь, сухая одежда, еда, выпивка, укрытие и — превыше всего прочего — чье-нибудь теплое слово. Чье угодно.
Оставляя низкие известняковые утесы по правую руку, я, спотыкаясь, брел по берегу почти милю — до стрелки Известный Конец, за которой и начинались солонцы, тот странный пейзаж, омываемый морем, вымоины и кочкарники, где пасутся лучшие в Англии ягнята.
Справа у меня над головой сияли огни добрых домовладельцев Силвердейла; я поймал себя на том, что прежестоко им завидую. Именно такие владеют секретом счастья, это они овладели его искусством, они всегда его знали. Счастье — аннуитет или акции Строительного общества; пенсия и голубые гортензии, а также изумительно смышленые внучата, счастье — это когда тебя избирают в Попечительский совет, а в огороде ранние вызрели, хоть и совсем еще мало, а ты жив и чудесно-сохранился-для-своего-возраста, а вот такого-то уже на кладбище свезли, счастье — это зимние рамы, и сидишь у электрического камина, вспоминая, как тогда выписал Региональному Управляющему по первое число, а еще тот раз, когда Дорис...
Счастье — это легко; почему только на него не подписывается больше людей?
Я крался по дороге, уводившей прочь от берега. Мои часы гласили — 11:40. Пятница, стало быть, спиртное закончили отпускать в одиннадцать, плюс десять минут на допить, плюс, скажем, еще десять — избавиться от надоед. Мои мокрые и драные носки влажно шептались с мостовой. Перед гостиницей машин не было, свет в вестибюле не горел. Меня уже колотило от холода, запоздалой реакции и надежды на вспомоществование, когда я проковылял по темной стоянке, обогнул здание и приблизился к кухонному окну.
Хозяин — или совладелец, как он предпочитает называться, — стоял невдалеке от кухонной двери. На нем была та позорная шляпа, которую он всегда надевает, спускаясь в погреб, а лицо его, как обычно, выглядело так, будто он отправляет кого-то на виселицу. Своим желчным взором он время от времени наблюдал мою карьеру уже с четверть века, и она не производила на него впечатления.
Он открыл кухонную дверь и бесстрастно оглядел меня с ног до головы.
— Добрый вечер, мистер Маккабрей, — сказал он. — Вы несколько сбросили вес.
— Гарри, — пробормотал я. — Вы должны мне помочь. Прошу вас.
— Мистер Маккабрей, последний раз вы просили у меня выпить после закрытия в 1956 году. Ответ с тех пор не изменился — нет.
— Нет, Гарри, в самом деле, — у меня серьезные неприятности.
— Это верно, сэр.
— Э?
— Я сказал: «Это верно, сэр».
— Это вы о чем?
— Я о том, что вчера вечером два джентльмена осведомлялись о вашем местопребывании, утверждая при этом, что они — из Особой службы. [217] Держались крайне любезно, но, будучи спрошенными, упорствовали в непредъявлении удостоверений. — Он всегда так говорит.
Я больше ничего не сказал — лишь умоляюще посмотрел на него. Вообще-то он не улыбнулся, но пламень во взоре несколько, что ли, пригас.
— Вам лучше уйти, мистер Маккабрей, или вы нарушите мой заведенный распорядок, и я позабуду запереть дверь в сад или еще что-нибудь.
— Да. Что ж, спасибо, Гарри. Доброй ночи.
— Доброй ночи, Чарли.
Я уполз в тень корта для сквоша и съежился там под дождем, наедине с собственными мыслями. Он назвал меня «Чарли» — он так раньше никогда меня не звал. Войдет в анналы: вот оно, теплое слово. Джок в конце тоже назвал меня «стариной».
Один за другим огни гостиницы погасли. Церковные часы пробили половину первого с привычной слуху фальшью, и лишь после этого я крадучись обогнул здание, прошел по каменной террасе и нажал на садовую дверь. И впрямь — кто-то легкомысленно не запер ее на щеколду. Дверь впустила меня на небольшую веранду с двумя выцветшими на солнце канапе. Я стянул с себя промокшую одежду, разложил ее на одном канапе, а свое измученное тело — на другом, хрюкнув от натуги. Когда мои глаза привыкли к сумраку, на столе между диванчиков я различил натюрморт. Кто-то — опять же, легкомысленно — оставил там старое теплое пальто, пару шерстяного белья и полотенце; а также буханку хлеба, три четверти холодной курицы, сорок «Посольских» сигарет с фильтром, бутылку «Учительского» виски и теннисные туфли. Поразительно, как беззаботны бывают «отельеры» — неудивительно, что они все время жалуются.
С маленькой веранды я ушел, должно быть, часа в четыре. Взошла луна, светящиеся тучки шустро неслись пред ее ликом. Я обошел гостиницу кругом и отыскал тропу, что идет через Пустыри — такие странных очертаний известковые холмы, облаченные в пружинистый дерн. Телок Берроуза я, должно быть, удивил на всю жизнь, трусцой пробежав между ними в темноте. До бухты, где некогда парусники из Фёрнесса разгружали руду для железоплавильной печи в Лейтон-Беке, было всего несколько сот ярдов. Теперь, когда течения сменились, здесь лежит торф с объеденным ежиком травы, который два-три раза в месяц на пару дюймов заливает морской водой.