Он надо мной посмеивался. Мне это нравилось.
Я взялся за дело, как велели, и мы часа два просидели на улице, у самой канавы, проложенной посередине, ковыряя раму, отчищая грязь, въевшуюся в изгибы дерева. Завтра он собирался обработать ее чистым маслом. Просто маслом, без красителей.
— Как сделаю, увидишь, каким прекрасным бывает дерево. Просто произведение искусства. Через несколько дней принесу показать твоим родителям.
— Поскорее бы, Нанни.
Я хотел прийти и на следующий день и поработать с ним, посидеть лицом к лицу, как сегодня, время от времени слегка подаваясь вперед, чтобы уловить запах его подмышек, — пахли они как мои, только гораздо, гораздо насыщеннее. Мне нравилось, что он без рубашки, в одном переднике, под которым — открытая грудь. Теперь я мог его разглядывать сколько вздумается, не переживая, где там его взгляд, не боясь встретиться с ним глазами. Но мне не хотелось, чтобы он осознавал, что я его рассматриваю.
В тот день мы проработали допоздна. У него устали глаза, а мы вдвоем потрудились на славу, сказал он. И прибавил: покажи-ка руки. Я смущенно вытянул их вперед, ладонями вверх. Он взял их в свои и, прищурившись, осмотрел. «Жжет?» — спросил он, пытаясь понять, не попал ли тонкий слой кислоты мне на ладони. «Вроде нет», — ответил я, едва дыша от того, что обе мои ладони лежат в его, именно так, как я мечтал несколько недель назад. Разве что вот здесь, добавил я, указывая на два пальца левой руки и прекрасно зная, что все выдумываю. Он поднял мои ладони к тусклому свету из мастерской, осмотрел и сказал — ерунда, просто грязь. Вот, почисти, велел он, подавая мне тряпку, смоченную в растворителе. Я посмотрел на тряпку. Что с ней делать, показал я жестами, как будто понятия не имел, что делают с тряпками, смоченными в растворителе.
— Да господи, пятна, конечно, оттирают. Все вы, аристократы, одинаковые! Давай покажу.
Он взял тряпку в правую руку, ухватил меня за обе левой — так взрослый держит руки ребенка — и оттер дочиста. Мне очень нравился запах. Теперь от меня будет пахнуть мастерской моего друга, его миром, телом, жизнью.
— Ну, ступай домой.
Я помчался вниз по склону, следя, как гаснет над городом солнце. Я был счастлив. Впервые в жизни я смотрел на этот вид без отца, и он был дорог мне и сам по себе, и потому, что я здесь один в столь поздний час. В один из таких вот ранних вечеров я и проложил «короткий путь» мимо заброшенной норманнской часовни и через заросли лайма. В часовне не было ни крыши, ни алтаря, ничего, один цоколь, густо обросший желтой дикой травой. Я решил, что буду присаживаться здесь каждый вечер и думать про нас с Нанни.
Дома я не сказал маме, где был, а она не спросила. Я разделся, вымыл руки до локтя маминым душистым мылом, чтобы отбить или, по крайней мере, прикрыть запах скипидара.
Впрочем, я уже придумал объяснение на случай, если родители станут расспрашивать: я провел вторую половину дня с другим учеником, с которым познакомился у репетитора. Нет, совсем он не толковый, намеревался я добавить и сделать вид, что это скучная тема. У нас общего одно: мы оба завалили экзамен по латыни и греческому. Но если речь зайдет про бюро, про рамы, гостиную, или жителей острова, или про самого Нанни, я упомяну о нем между делом, чтобы окончательно сбить их со следа.
— Что-что? — переспросил папа, когда за обедом разговор действительно зашел о Нанни и реставрации бюро.
— А вы замечали, как у него руки трясутся? — В качестве пояснения я изобразил тремор, вытянув дрожащий указательный палец в точности как он, когда в первую нашу встречу указывал на замочную скважину.
— Наверное, пьет слишком много кофе, или много курит, или вообще пьет, — заключила мама. — От таких всего ожидать можно.
— Кто, Тарзан? Да ничего подобного, — возразил папа.
— А спиртное?
— Ну, пьет, конечно, но он не алкоголик.
Я мог бы сообщить родителям, что никогда не видел его ни с кофе, ни с сигаретой, но тогда они спросили бы, откуда такая уверенность, и пришлось бы выложить все начистоту. Весь смех состоял в том, что руки у Нанни вообще не тряслись, я все это выдумал. Скорее всего, про его руки я заговорил в надежде, что мама скажет о нем что-нибудь хорошее, потому что, стоило разговору обратиться к нему, я лишался всяческой изобретательности.
Через два дня я снова пришел к нему в мастерскую и, не дожидаясь его распоряжений, засунул книги под стол, надел передник и налил себе лимонада. Он попросил меня как следует осмотреть раму, которую мы недавно отчистили. Когда он снял ее со стены и вынес на свет, я сразу понял: это шедевр.