— Так не попросил же. И ни за что бы не попросил.
— В следующий раз попросит, вот увидишь. Все они здесь одного поля ягоды.
К нам действительно часто заходили по вечерам, чтобы в конце попытаться занять денег. После этого меня, как правило, просили выйти. Мне очень нравилось выслушивать натужную лесть, которая всегда предшествовала такой просьбе.
Но здесь речь шла совсем о другом.
— Оставайтесь в Европе, Нанни, а еще лучше здесь, -сказала мама. — Вы и представить себе не можете, что я чувствую на этом первом пароме в году, когда попадаю сюда, оставляю весь мир за спиной и наконец-то выхожу на эспланаду, где пахнет рыбачьими лодками у марины. Просто как в раю.
Зачем маме понадобилось это говорить, когда все мы помнили, что первая наша переправа на пароме в этом году была сплошным надсадным мучением?
— У меня есть друзья в канадском посольстве, они могут помочь, — сказал папа.
— Мы с мужем расходимся во мнениях. Что неудивительно. Ваше место здесь, синьор Джованни. — Тут, чтобы показать, что в доме нет серьезных разногласий, мама подошла к папиному креслу и присела на подлокотник, положив руку ему на плечо. В жесте этом объединились теплота, молодость и единение, хотя мне он показался чуть наигранным, чуть демонстративным. Папе, видимо, тоже, потому что он так и остался сидеть, недвижно, неловко, передав маме нить разговора, оставив ее руку у себя на плече, пока ей не надоест. — Вот занятно, — проговорила она, улыбаясь, — мы тоже подумываем о переезде, в основном ради учебы Паоло.
Нанни повернулся и посмотрел на меня.
— Да, ради Паоло.
То, как он произнес эти слова, разбило мне сердце. Впрочем, любые разговоры про мое образование легко могли увести к экзамену по латыни и греческому, репетитору, а потом — к моим посещениям мастерской. Я перепугался. Он, видимо, прочитал мои мысли и не стал продолжать.
— Для детей чего только не сделаешь, Нанни. А потом в один прекрасный день они вас бросают — и все, — проговорил папа. Ни с того ни с сего.
— Я никого не брошу, — сказал я. Папа задумался.
— Знаю, знаю, — ответил он наконец. Однако я слишком хорошо умел читать его мысли и понял, что он не верит в мои слова, потому что задумчивая интонация его говорила другое: может, сейчас ты и не хочешь никуда уезжать, но это изменится. Он посмотрел на Нанни, будто дожидаясь его согласного кивка, но тут внезапно погас свет — это случалось почти каждый вечер. Все мы остались в темноте. Папа зажег три длинных свечи в канделябре на пианино, подошел к бюро, стоявшему посреди гостиной. Он хотел рассмотреть его в другом свете. В пламени свечей оно выглядело еще изумительнее. Такому место в музее.
— Ты — художник, — промолвил папа, когда мы увидели, что полукруглая крышка сияет, будто на совесть отполированная скрипка Страдивари.
— Ami[5], великий художник, — добавила мама.
Мне стало так хорошо, что захотелось, чтобы все мы вчетвером остались в этой комнате навсегда, в неярком укромном свете свечей. Хотелось, чтобы опять стало темно. Я бы обнял его в темноте.
Когда свет зажгли, Нанни посмотрел на часы.
— Мне, пожалуй, пора, — сказал он.
Папа проводил его до двери, а мама осталась в гостиной — она не сводила глаз с бюро. Я был убежден, что папа вышел, чтобы расплатиться с Нанни, — именно поэтому я за ними и не стал увязываться. Следуя своему обычаю, папа дошел с Нанни до конца сада, открыл ему калитку, а потом постоял там с обычной своей любезностью, глядя, как гость шагает в сторону марины. Нанни повернулся и еще раз помахал рукой. Свечи пока не затушили. Мне поэтому казалось, что он все еще тут, в комнате.
— Очень талантливый человек этот Нанни, но какой-то странноватый, мне от него даже жутковато, а тебе? — спросила мама, когда отец затворил входную дверь.
— Да, очень талантливый. — Остальное он оставил без внимания.
— И все же есть в нем что-то одиозное. Представляешь, в какой занюханной квартирке он живет? По мне, ему следовало бы найти симпатичную девушку и осесть здесь, на Сан-Джустиниано. Тут ему самое место.
— Может, и так, — сказал папа. — Но слишком уж он замысловат, чтобы польститься на местную мясистую неотесанную девицу. Не для них его красота и изысканность. Ему место в большом мире, в Париже, Риме, Лондоне, а не в рыбацкой деревушке.
Отцовское восхищение, в отличие от моего, было лишено всяческих задних мыслей. Я всегда завидовал полному отсутствию дымовых завес и уклончивости в его словах. Восхищение другим мужчиной он выражал прямолинейно и не наигранно. Более того, он хвалил Нанни с такой искренностью, что я понял: сам я никогда не говорил и не смогу сказать ничего подобного. Я бы скорее измыслил что-то безвкусное, отыскал бы тут врожденный дефект, там — дрожание рук, хотя бы даже ради того, чтобы никоим образом не выдать то, что испытывал всякий раз, когда, набравшись смелости, заглядывал ему в глаза.