Выбрать главу

Я надеялся, пока длится этот взгляд, перейти некую черту, надеялся, что мне это сойдет с рук, он не заметит, не одернет. Это было даже хуже, чем резкое замечание учителя в школе, чем если бы меня поймали на вранье или воровстве, чем если бы я сделал неприличный жест в сторону торговца фруктами только ради того, чтобы старик повернулся ко мне и проворчал: svergognato, бессовестный. Нанни тоже как бы произнес: svergognato. Он увидел меня насквозь, проник во все грязные закоулки моей души, прочитал самые гнусные мои мысли — он знал, знал все, знал, куда я смотрел в те моменты, когда он вставал взять кусок наждачной бумаги, знал, что я имею в виду, когда дотрагиваюсь до его колена. Меня так ошарашил упрек, скрытый в его невозмутимых словах, что я попросил: пожалуйста, не говори родителям.

— Я тебя обидел, Нанни? — спросил я, наконец-то набравшись смелости: мне, видимо, хотелось смягчить его реакцию. Пережить наше внезапное отчуждение я был не в силах, а потому спросил: — Ты на меня сердишься?

Я слышал, что голос срывается. И он это слышал тоже. Он чуть заметно кивнул пять или шесть раз, в задумчивости, какой я в нем никогда не видел. А потом улыбнулся мне свысока.

Sta'buono, Paolo, eva'a casa, будь умницей, Паоло, и ступай домой. Через несколько дней увидимся, — сказал он.

Но этот его мрачный неподвижный взгляд так никуда и не делся, как будто он что-то скрывал.

— Но я пока не хочу уходить, — промямлил я, даже не подумав, хотя уже смирился с тем, что сейчас уйду, и даже придвинулся ближе для обычного прощального объятия.

— Devi, так нужно.

Он произнес это без тени упрека в голосе, не столько отсылая прочь, сколько умоляя уйти. А потом отодвинулся от меня. Я тогда не понял, что означало его devi. Однако теперь, возвращаясь мыслями к этому единственному слову и к тому, как он его произнес, я понимаю, что подспудно ощутил, что впервые в моей жизни со мной обращаются не как с ребенком, которым я еще был, не как с ребенком, который вечером заигрался с друзьями и не сказал родителям, что опоздает к ужину, а как с человеком, который в эту самую минуту пересек важную черту и из просто мальчика превратился в привлекательного отрока, способного стать искусом, а может, даже и угрозой для человека много старше. В тот день, все еще этого не ведая, я вошел в чужую жизнь с той же непоправимостью, с какою втянул его в свою. Только через много лет возникло подозрение, что ему это далось непросто.

Годом раньше я видел, как папа прощается на вокзале с моим братом: они обнялись, а потом папа высвободился из объятий сына и попросил его: давай, иди, ряди нас обоих.

Я не стал обнимать Нанни. Я вышел из мастерской, размышляя, как через день-другой вернусь. А потом, возможно, удастся приехать зимой. Но помимо этого я сознавал — в тот вечер, по дороге домой, осознание это пришло ко мне впервые, — что, каким бы немыслимым и невообразимым это ни казалось, этот визит в мастерскую может оказаться последним.

Следующие несколько лет смысл этого devi менялся снова и снова, как цвет кольца настроения. Иногда оно выглядело пощечиной и предупреждением; иногда — небрежным жестом друга, который делает вид, что не заметил твоей неловкости и сейчас про нее забудет; иногда прожигало меня, точно немое и крамольное согласие. «Изыди» принято говорить дьяволу, когда дьявол уже вошел в тебя, и вот что значил взгляд, которым он тогда меня провожал: если ты не уйдешь прямо сейчас, я не стану с тобой бороться.

В тот день я вышел из мастерской, объятый неописуемой яростью. Двинулся своим коротким путем, остановился у норманнской часовни, посидел на цоколе, посмотрел на море, в сторону материка, но собраться с мыслями так и не смог. Понимал я одно: меня отчитали, а потом выгнали. Злость душила. Потому что я знал: он прав. Он знает меня лучше, чем я сам, и спрятаться от его слов негде. «Будь умницей, Паоло, и ступай домой». Я сидел и сидел, а потом что-то на меня нашло, я сорвал с себя всю одежду, снял даже сандалии и уселся нагишом внутри часовни, пытаясь вообразить, что Нанни велел мне раздеться и сидеть голым, пока он не придет. Я сидел на выщербленном известняке, и мне представлялось, как мы — оба обнаженные — ведем разговор, я понимаю, что сейчас он до меня дотронется, но вместо этого он мерит мое тело взглядом и, улыбаясь, плюет мне на бедра, в промежность, на напряженный член и на грудь, будто чтобы загасить пожар; мне очень нравилась эта придумка — слюна, брызжущая на тело, потому что она говорила: после такого поступка он должен прийти обязательно. Я ждал целую вечность, голый, возбужденный, все надеялся, что он появится, — он должен был появиться. Что еще делать, мне было неведомо.