Выбрать главу

Но времени не осталось, я уже слышал гудок трагетто. Если повезет, завтра я уже буду в Риме.

Хватит ли у меня смелости спросить у папы про Нанни — не только про его, но и про своего Нанни?

Мне очень хотелось увидеть отца за столиком в его любимом кафе, а я припозднился — он всегда меня за это укорял, — и, прежде чем сделать заказ, я бы сел и сказал ему:

— Мне кажется, он жив. -Кто?

— Тот, кого мы с тобой оба любили. Он в Канаде.

И тут меня вдруг озарило. Отец наверняка знал, как сложилась судьба Нанни, а значит, если мне это интересно, мне просто нужно задать ему вопрос. Да уж, я и правда туповат, подумал я, едва не рассмеявшись словцу своего старого наставника.

Вот только папа никогда не говорил со мной про Нанни. Да и я не поднимал эту тему. Я так и не узнал, чем Нанни потом зарабатывал, как жил — женатым ли, холостым, в других отношениях. Знал я одно: из Канады приходили письма. Однажды, заглянув к отцу, я приметил конверт с канадскими марками у него на обеденном столе. Но я вышел на кухню сделать бутерброд, а когда вернулся, конверт исчез. Папа не хотел, чтобы я знал про их переписку. А я порадовался, что она существует.

Много лет спустя, разбирая вещи покойных родителей, я отыскал запечатанный пакет размером с коробку для обуви, адресованный отцу. Судя по штемпелю, он пролежал невскрытым три года, среди множества других вещей, скопившихся после его смерти. «Sciusciu, — гласила записка, которую я достал, вскрыв пакет, — оставил себе после твоего отъезда с Сан-Джустиниано. А тебе сказал, что пришлю назад. Пожалуйста, возьми и не возражай. Я любил только один раз в жизни. Тебя».

Я однажды слышал имя Sciusciu, но не обратил на него никакого внимания. Нанни его пробормотал, выходя из нашего дома, — кажется, в тот самый вечер, когда принес бюро. Это было переиначенное французское слово, которое папа подцепил в студенчестве во Франции, его ласкательное обращение ко всем: шушу. Видимо, они так обращались и друг к другу.

Ответ я написал два года спустя. «Дорогой Нанни, мы получили посылку лет пять назад. А пишу я только сейчас. Не знаю, почему медлил так долго. Уже шесть лет, как папа скончался. Мы с ним никогда про тебя не говорили. Но я все знал. Может, ты и не догадался, что мое отношение к тебе было очень похоже на папино. А может, и догадался. Да, наверняка догадался. Ты со мной рядом всю жизнь».

Я не ждал ответа.

Через несколько недель принесли конверт. «Вдруг тебе понравится эта фотография. Я сделал копию и решил тебе послать».

На фотографии Нанни и папа, в плавках, стоят на фоне моря. Правая рука Нанни перекинута через папино плечо, другой он держит его за левое. Папины руки скрещены на груди, он улыбается во весь рот, Нанни тоже, оба — подтянутые, спортивные. Только тогда я понял, что, хотя папа был старше Нанни лет на двадцать, на этой фотографии они страшно похожи, прямо как братья. Я никогда не усматривал в своем отце мужской красоты, однако в этом новом свете он оказался отменно красив — и не только. Многие годы спустя я вдруг открыл для себя, как же они похожи друг на друга.

Весенняя лихорадка

Увидев их в зале ресторана, я тут же отвел глаза и сделал вид, что разглядываю меню, вывешенное у входа. Если они меня заметят, то подумают, что я просто приостановился на минутку, выяснить, что там сегодня предлагают. Дабы им не показалось, что я сбегаю, я задерживаюсь на долю секунды и как бы просматриваю меню по второму разу. Надеваю очки, пододвигаюсь лицом к блюдам дня, написанным типично французским почерком на крошечной грифельной доске для начальных классов, стоящей у входа, делаю вид, что полностью этим поглощен, одновременно осознаю, что не в состоянии осмыслить ни единого прочитанного слова. Наконец, незаметно качнув головой — в этом она увидит мое обычное «А ну его», — я снимаю очки, опускаю обратно в нагрудный карман, разворачиваюсь и выхожу в твердой решимости как можно быстрее покинуть квартал, улицу, город. Весь этот короткий спектакль занимает не больше пяти секунд.

А то, что я весь дрожу, до меня доходит только позже — я уже стремительно шагаю по Мэдисон-авеню, чтобы побыстрее удалиться от «Ренцо и Лючии». Видимо, это потрясение. Или ревность. Или злость. Потом я поправляю сам себя. Это страх. А на самом деле — стыд.