Пока он разговаривал с мамой, время от времени поглядывая в мою сторону, будто бы спрашивая моего мнения, я все пытался заставить себя остановить на нем взгляд. Вот только смотреть ему в глаза было все равно, что смотреть с высокого скалистого утеса вниз, на ревущие зеленые волны, — тебя затягивает, что-то твердит: не сопротивляйся — и тут же предупреждает: не смотри, так что не удается задержать взгляд настолько, чтобы понять, почему так хочется его задержать. Его глаза меня не просто пугали. Они вызывали смятение, как будто, заглянув в них, я мог не только обидеть его, но и выдать некий мучительный позорный секрет, который мне ни за что не хотелось выдавать. Даже когда я пытался встретиться с ним взглядом, чтобы убедиться: он не такой страшный, как кажется, — я все равно невольно отворачивался. Его лицо было прекраснее всех лиц на свете, мне не хватало духу на него смотреть.
И все же всякий раз, когда он переводил глаза с мамы на меня, он тем самым сообщал мне, что, хотя он гораздо старше и видит меня насквозь, мы с ним тем не менее ровня, он меня не осуждает, не презирает, ему интересно, что я могу сказать по поводу нашей мебели, — даже при том, что я просто стою себе тихонько, старательно пытаясь скрыть, каким ничтожеством себя ощущаю.
Вот я и отводил глаза.
Хотя и это не получалось.
Меньше всего мне хотелось показаться уклончивым, тем более в мамином присутствии.
Лицо его так и сияло здоровьем, щеки разрумянились, как будто он только что ходил купаться. Его безмятежная и дружелюбная улыбка, которая слегка изменялась в такт его мыслям и сомнениям по поводу бюро, выдавала в нем именно такого человека, каким я мечтал стать. Какое счастье — смотреть на его лицо и надеяться стать таким же. Если бы только он мог сделаться моим другом и наставником. Никаких других вариантов я не предполагал.
Мама собиралась проводить его в гостиную, но он сам догадался, где она находится, тут же шагнул к бюро, открыл его и, не спрашивая разрешения, вытащил два узких, скрипучих, необычайно длинных ящика. Мы и оглянуться не успели, а он уже запустил руки в отверстия от ящиков и просунул ладони в горб цилиндрического барабана, ощупал его, отыскал потайную полость и с некоторым усилием вытащил маленький ящичек со скругленными уголками, явно той же работы, что и бюро. Мама так и ахнула. Откуда ему известно о существовании этого ящичка? — спросила она. Великие столяры, особенно с севера, возможно, из Франции, сказал он, любили показывать, что в состоянии устраивать тайники в самых недостижимых местах; чем меньше изделие, тем непостижимее и изобретательнее тайник. Он сейчас покажет ей еще одну вещь, про которую она, скорее всего, не знает. «Что именно, синьор Джованни?» Он приподнял бюро и показал скрытые петли.
— А они для чего? — спросила мама.
Он объяснил, что бюро складное, чтобы его проще было переносить. Правда, сейчас он испытывать эти петли не будет, трудно сказать, в каком состоянии дерево. Ящичек он вручил маме.
— Но бюро принадлежало семье мужа как минимум полтора века, — изумилась мама, — а никто так и не догадался о существовании этого ящичка.
— Тогда синьора, скорее всего, обнаружит там спрятанные сокровища или письма какого-нибудь прапрадеда, о которых ей лучше не знать, — заметил он, подавляя порыв озорного веселья, который уже несколько раз за это утро успел пройти рябью по его лицу, оставив во мне желание обучиться такой же улыбке.
Оказалось, что ящичек заперт.
— У меня нет ключа, — сказала мама.
— Milascifare, Signora, позвольте мне, синьора, — произнес он, причем в каждом слове звучали и почтительность, и авторитет. С этими словами он вынул из кармана куртки связку крошечных инструментов, которые походили не столько на шила, отвертки и стамески, сколько на разноразмерные ключики для открывания консервных банок. Вслед за этим он вытащил из нагрудного кармана очки, распрямил дужки, аккуратно завел их за уши. Мне он напоминал мальчишку детсадовского возраста, которому только что прописали очки и он с ними пока не освоился. После этого он кончиком указательного пальца аккуратно сдвинул очки к самой переносице. С той же бережностью можно было пристраивать к подбородку бесценную кремонскую скрипку. В каждом его движении чувствовались ловкость и точность, которые вызывали не просто доверие, но даже восхищение. Больше всего меня поразили его руки. Они не казались загрубевшими, не были попорчены трудом и приметами его ремесла. Руки музыканта. Мне хотелось до них дотронуться, не только потому, что тянуло узнать, такая ли гладкая на ощупь розовая кожа его ладоней, какой кажется на вид, но и потому, что внезапно захотелось отдать свои ладони под покровительство его ладоней. В отличие от глаз, руки вызывали не смущение, а притяжение. Мне хотелось, чтобы длинные фаланги и миндалевидные ногти сплелись с моими пальцами и удержали их в долгом, теплом проявлении дружелюбия — и самим этим жестом повторили обещание, что рано или поздно, возможно, раньше, чем мне представляется, я тоже стану взрослым, с такими же руками, тоже буду носить очки и порой рассыпать такие же искры радости и озорства, чтобы все знали, что я мастер своего дела и очень, очень хороший человек.