Он видел, что мы следим за его попытками открыть ящичек, и, не глядя ни в мою сторону, ни в мамину, все время улыбался про себя, ощущая наше любопытство и пытаясь его развеять, не выдав, однако, что он его замечает. Он знал, что делает, проделывал уже не раз — он сам это сказал, — и все время поглядывал в замочную скважину. «Синьор Джованни», — окликнула моя мама, пока он возился с замком, — окликнула, стараясь не отвлечь. «Да, синьора», — ответил он, не поднимая головы. «У вас очень красивый голос». Он так сосредоточился на замке, что вроде бы и не услышал, но вот, через несколько секунд: «Не обольщайтесь, синьора, у меня совсем нет слуха». — «И такой голос?» — «Когда я пою, все смеются». — «Им просто завидно». — «Уверяю вас, я даже "С днем рождения!" спеть не могу». Мы все трое рассмеялись. На миг повисло молчание. Не спеша, не прилагая усилий, не оцарапав бронзовой накладки на старом замке, он поковырялся еще немного и потом воскликнул: «Ессоа! Готово!» — и через несколько секунд, как будто только и требовалось, что немного настойчивых, нежных уговоров, раздался характерный щелчок, замок наконец-то поддался, и ящичек раскрылся. Мне захотелось расцеловать ему руки. В открытом его усилиями ящичке обнаружились золотые карманные часы, золотые запонки и перьевая ручка — они покоились на подушке из толстого зеленого фетра. На ручке золотыми буквами значилось полное имя моего деда, которое носил и я.
— Ну кто бы мог подумать! — воскликнула мама. Перед ней лежали запонки ее свекра, с его инициалами, сработанные, скорее всего, в дни его студенчества в Париже. Он их очень любил. Она вспомнила, что видела и эти жилетные часы, хотя и очень давно. Видимо, он припрятал их все на время, а когда не вернулся домой после аварии, никто не заметил их исчезновения. «И вот они снова здесь, а он нет. — Мама, судя по всему, глубоко задумалась. -Я его очень любила, а он — меня».
Краснодеревщик покусал нижнюю губу и тихо кивнул.
— В этом и состоит жестокость мертвых. Они, возвращаясь, всегда застают нас врасплох, правда, синьор Джованни? — продолжала мама.
— Уж верно, — согласился он. — Бывает, захочешь сказать им что-то для них важное или что-то спросить про людей или места, про которые только они и знают, — и вспоминаешь, что они никогда не услышат, не ответят, им все равно. Впрочем, им-то, наверное, еще хуже: они ведь тоже нас зовут, а мы не слышим, им кажется, что нам тоже все равно.
Судя по всему, в жизни Нанни случались и горькие дни. Это чувствовалось по тому, как быстро на место улыбки пришел этот тихий, печальный голос. Печальным он мне тоже нравился.
— А вы философ, синьор Джованни, — заметила мама с кроткой улыбкой на лице, держа в руках раскрытый ящичек.
— Я не философ, синьора. Но несколько лет назад я потерял маму — она упала с лестницы, а через несколько месяцев после нее ушел и отец. Оба были совершенно здоровы. А тут я в один момент стал сиротой, главой семейного дела и опекуном младшего брата. Столько осталось вопросов, которые я хотел им задать, столько вещей, которым я у отца не научился. А от него остались лишь едва заметные следы.
Повисло неловкое молчание. Нанни продолжал рассматривать бюро и, вглядевшись в петли, сообщил, что эту вещь уже когда-то чинили. Ясно, почему лак настолько прочный.
— Скорее всего, мой отец, — добавил он. Мама хотела было покрутить шпульку на дедушкиных часах, чтобы завести их, но краснодеревщик ее остановил: — Пружина может лопнуть. Лучше сперва кому-нибудь покажите.
— Часовщику? — по наивности осведомилась она.
— Наш часовщик — кретин. Разве что кому на континенте. А он кого-нибудь знает?