— Почему? — спросила она. Я понял ее с полуслова.
— Потому что еще несколько часов назад я думал, что жить мне осталось два месяца.
— И?
— И ничего. Ложная тревога. Но я призадумался.
— Ну еще бы, — сказала она, стараясь подпустить в голос обычную дозу сарказма.
— Я хотел сказать — я призадумался о наших отношениях.
— Почему о наших?
— Не хочу звучать высокопарно, но я пытался представить, что с тобой будет после моей смерти.
Такого она не ждала. У нее задрожал подбородок. Глаза увлажнились.
— Если ты умрешь раньше меня? Я кивнул.
— Если ты умрешь, не останется ничего, совсем ничего. Но это ты и так знаешь.
Она умолкла.
— Если тебя не станет, на меня свалится огромное ничто.
— Но мы даже никогда не были вместе.
— Не важно. Ты всегда со мной. — И через миг: — А если я умру? — спросила она.
— Если ты умрешь, и у меня ничего не останется, совсем.
— Хотя мы почти никогда не видимся?
— Ты же сама сказала — не важно. Теперь мы оба это знаем.
— Теперь мы оба знаем.
Глядя в стол, чтобы не встречаться с ней глазами, я принялся оглаживать восьмигранные солонку и перечницу, подносить их друг к другу, чтобы они соприкоснулись ножкой и верхом. «Это я, а это ты», — хотелось мне сказать. «Смотри, как мы подходим друг другу», — крутилось в голове, потому что грани двух стекляшек совпадали до последней малости.
— Ты мне ближе всех людей на свете, — произнес я. Она посмотрела на перечницу с солонкой, и взгляд ее
отдавал грустью и состраданием к их несчастной обреченной любви. Каждый день, под вечер, их либо роняют и разбивают вдребезги, либо ставят в пару с другой, с другой, с другой — не важно, солонка ты или перечница, потому что на глазок они лишь взаимозаменяемые емкости с дырочками сверху.
Она бросила на меня еще один молчаливый взгляд.
— И что теперь?
Похоже, ее захлестнула та же беспомощность, что и меня. Все уже сказано, и вместе с тем не сказано ничего. Мне захотелось протянуть руку и коснуться ее лица, но это казалось неуместным. Я перестал доверять своему чутью. Как мы теперь заставим себя лечь в одну постель, подумал я, если о своей любви способны говорить только в непосредственной связи со смертью? Нам в глаза-то друг другу не поглядеть, а уж раздеться — куда там. Что с нами сталось? Много лет назад мы сидели голышом за завтраком, и я ни с того ни с сего возбудился, а она сдобной булочкой опустилась мне на колени и довела нас обоих до оргазма. Сейчас все казалось надуманным. Если я выплесну свою страсть, свою нежность, отпущу тормоза, она рассмеется мне в лицо.
— Хочу сказать тебе одну вещь, только не смейся.
— Не буду.
Вот только она уже смеялась.
— Я хочу побыть с тобой, вдали от всего и всех. Давай куда-нибудь уедем на пару дней.
Когда я это придумал? Прямо сейчас. От нашего выдуманного шампанского в несуществующей комнате вдали от всего и всех я на самом деле хотел одного: чтобы она, раздевшись, встала рядом со мной на колени и, потянувшись к фужеру с шампанским, внезапно расколотила его об тумбочку и потом, крепко зажав в пальцах осколок, медленно рассекла бы мне левое предплечье и ладонью растерла кровь по разрезу, по моему лицу, по своему телу, а после молила бы меня и молила снова то же самое сделать и с ней. Вот к чему мы пришли. Если нашу любовь когда и окрашивали доброта и милосердие, то это были доброта и милосердие гуннов. Мы любили всеми частями тела, кроме сердец. Именно поэтому мы и существовали порознь. Я ведь так и не решился сказать ей, как сильно ее люблю, ибо любовь моя была мизерной, убогой, увечной. Чтобы дождаться отклика, нам теперь придется пролить кровь. Твоя кровь — в мою кровь, мои токи — твои токи, твоя слизь — моя. Пусть ужалившая тебя змея в отместку ужалит и меня. Пусть ужалит в губу. Умри вместе со мной.
— Я знаю, почему ты позвонил, — сказала она.
— Поделись, потому что сам я не знаю, но смертельно хочу понять.
Это я произнес с предельной откровенностью.
— Ты позвонил спросить, готова ли я отказаться от всего ради тебя. Я в обоих случаях обречена. Если я соглашусь уехать с тобой, ты откажешься, испугавшись, что я никогда тебе этого не прощу. Если скажу «нет», ты на меня обидишься и тоже никогда меня не простишь. А значит, в кои-то веки тебе придется самому мне поведать, чего ты от меня хочешь, потому что я в кои-то веки не имею ни малейшего представления.
— Я прошу немного: одни выходные, — произнес я наконец.
Больше одних выходных нам все равно не осилить. А может, и не выходные, а два дня на неделе, скромная же просьба — жалкие понедельник и вторник?