Выбрать главу

— Ты правда хочешь знать ответ?

— Я же задала вопрос. Да тебе и самому смерть как хочется на него ответить.

Судя по тону, она опять взбодрилась. Мой ответ после столь долгих колебаний мог нагнать сумрака и выдать, почему я так долго мялся. Поэтому я решил сказать правду.

— Бросил я в год твоего рождения. Этим все сказано?

Она посмотрела вниз, будто рассматривая свои сапожки. Сигарету она уже раскурила и теперь ушла то ли в свои мысли, то ли в первую за два с лишним часа затяжку.

— И как, скучаешь?

— По сигаретам? Мы о сигаретах говорим?

— Мне казалось, что о них. — Она помедлила. — Но похоже, что нет.

— По сигаретам я не скучаю, скучаю по человеку, которым был, пока не бросил. — В этом соединились и компромисс, и лукавство.

По тому, как трудно было вытянуть из меня это признание, она, видимо, поняла, что мне не хочется говорить яснее.

— Тебя это тяготит?

Она говорила про сигареты? Или про нас?

Мне захотелось закричать: когда я рядом с тобой, мне кажется, что я готов взять то, что другие называют моей жизнью, и наконец-то повернуть лицом не к стене, а наоборот. Я всю свою жизнь провожу лицом к стене, за исключением того времени, когда я с тобой. Я смотрю на свою жизнь и хочу распутать все ошибки, все обманы, начать с чистого листа, вернуться вспять, перевести стрелки. Хочется, чтобы у жизни моей появилось истинное лицо, а не обшарпанный фасад, которым я довольствуюсь уже миллион лет. Почему же я сейчас не в силах с тобой заговорить?

Сказал я лишь одно: никто не любит наблюдать за ходом времени. Фраза достаточно абстрактная и безобидная, пожалуй, слишком абстрактная и безобидная для таких, как она и Манфред. Она свела все к шутке:

— То есть, пока я брыкалась у мамы в животе, ты в свое удовольствие пускал дым в каком-то безымянном парижском кафе. Это тебя теперь и тяготит?

— Далеко не только это, — сказал я, — о чем ты, безусловно, знаешь.

— Да, знаю.

Больше она ничего не сказала.

— Милый мой. — Даже я знал, что она вставит свое «милый». И тут она меня удивила: — Зря ты себя так не любишь.

Я не ответил, но и возражать не стал. Она вновь посмотрела в землю и начала слегка покачивать головой. В первый момент мне показалось, она хочет сказать: «Мне это ни капельки не мешает, а ты за это цепляешься, что очень обидно». Но потом я услышал в ее словах что-то чуть-чуть более обнадеживающее, даже ошарашенное, например: «И что мне теперь с тобой делать, Пол?» А потом я наконец понял истинный смысл: «Я не хочу причинять тебе боль».

— Что? — спросил я.

Она продолжала молча покачивать головой. А потом подняла глаза, и я почувствовал, что от напряжения виски сейчас лопнут.

— Проводишь меня до дома? — спросила она.

— Да, провожу тебя до дома.

Похоже, кофе с десертом не состоится. Хороший знак. Или очень дурной. Я ничего не сказал. Пытался держаться с ней в ногу — мы шагали по Бликер-стрит. Почему она так спешит, откуда этот неожиданный холодок, откуда этот нарастающий страх, что сейчас придется прощаться, — и чем ближе к ее дому, тем он сильнее?

Внезапно — я еще не успел собраться с мыслями — мы оказались на месте. Она остановилась на углу, даже не у своего порога. Да, она действительно хочет здесь со мной попрощаться. Она поцеловала меня в щеку, я вернул поцелуй, она повернулась, чтобы уйти, но потом возвратилась и коротко прижала меня к себе. Я не успел ее обнять, не дала она мне времени и на уже ставший привычным поцелуй в лоб. Я смотрел, как она удаляется в сторону дома. Мне казалось, что вид у нее расстроенный, задумчивый, едва ли не унылый. На этот раз она не обернулась.

Почему разговор не состоялся? Может, я ее отверг — о чем меня предупреждал Манфред? Я пропустил свой выход?

Никто меня и не звал на сцену.

Шагая в сторону станции метро на Западной Четвертой, я представлял себе, как она входит в квартиру, оставляет на столике ключи и издает вопль облегчения. Она расквиталась с этим ужином, на часах нет и девяти, свобода делать, что хочется: снять парадную одежду, натянуть джинсы, позвонить любимому. Да, ужин позади, он, слава богу, ушел, на дворе выходные — пойдем посмотрим что-нибудь очень глупое! Бодрая и жизнерадостная, как фортепьяно, а вот я, труба, уныл и безутешен.

После ужина я собирался отвести ее в свою любимую пекарню. Когда-то я знавал там счастье — или, может, только видимость счастья. Мне хотелось посмотреть, изменилось ли это место, изменился ли я сам, смогу ли я, сев там с ней рядом за столик, искупить все эти былые любови, к которым я подбирался так близко, однако по недостатку смелости в последний миг упускал. Каждый раз подбирался совсем близко и каждый раз в самый ответственный момент показывал спину. Мы с Манфредом столько раз приходили сюда на кофе, особенно после кино, а до Манфреда мы приходили сюда с Мод — летними вечерами было очень жарко, мы останавливались выпить лимонада, вечер за вечером, радуясь, что мы вместе, — ничего крепче нам не хотелось. И, конечно же, с Хлоей, в те холодные дни на Ривингтон-стрит, много, очень много лет назад. Моя жизнь, моя настоящая жизнь пока даже и не начиналась, все это было лишь репетицией. Сегодня, перебирая в голове слова и чувства Джойса и испытывая утонченную жалость к самому себе, я понял: пришло время наконец-то двинуться на запад. А потом я вспомнил слова Блаженного Августина: «Sero te amavi! Поздно я тебя полюбил!»