В ту ночь, лежа в своей койке, я слышал над головой медленное, усталое передвижение трех увесистых пленниц по загроможденной палубе. Так велика была их глупость — или решимость, — что никакие препятствия не заставляли их свернуть с дороги. Незадолго до полуночи одна из них совсем затихла. На рассвете я увидел ее — она воткнулась, как таран, в неподвижное основание фок-мачты и все еще изо всех сил пыталась пробиться вперед. Ничто вас так не укрепляет в мысли, что черепахи — жертвы карающего, или злобного, или даже сродного дьяволу чародея, как эта страсть к безнадежным усилиям, которая ими порой овладевает. Я знавал случаи, когда они во время своих странствований по острову геройски кидались на скалы и долго тыкались в них, изворачивались и ловчили, чтобы сдвинуть их в сторону и продолжить твердо намеченный путь. Поистине страшным проклятием кажется это их тупое стремление двигаться по прямой в перекореженном мире.
Другие две черепахи, не встретив столь серьезной преграды, как первая, натыкались всего лишь на такие мелкие препятствия, как бочки, ящики, бухты канатов, и время от времени, переползая через них, с грохотом шлепались на палубу. Прислушиваясь к этому волочению и глухим ударам, я рисовал себе их родные места — остров с бесчисленными оврагами и бездонными ущельями, врезающимися в самое сердце расщепленных гор, на много миль поросший непроходимыми чащами. Потом я представил себе, как эти три прямолинейных чудовища из века в век пробирались во мраке теней, закопченные, как кузнецы, такие медлительные и тяжеловесные, что не только у них под ногами вырастали ядовитые грибы, но и спины их обрастали грязно-зеленым мхом. Вместе с ними я блуждал в вулканическом хаосе, без конца отбрасывал с дороги гниющие сучья; и наконец мне приснилось, что я сижу, скрестив ноги, на той, что идет впереди, а на двух других тоже сидит по мудрецу, образуя треножник, на котором покоится свод вселенной.
Вот в какой несуразный кошмар вылилось мое первое впечатление от здешней черепахи. А на следующий вечер, как ни удивительно, я сел за стол с другими матросами, и мы превесело поужинали черепашьими отбивными и черепашьим рагу, и после ужина, вооружившись ножами, скоблили и ровняли, пока из трех мощных выгнутых панцирей не получились три затейливые суповые миски, а из трех плоских желтоватых набрюшных щитов — три роскошных подноса.
Очерк третий
УТЕС РОДОНДО
Несчастья и Отчаянья скала...
Несчастье и подумать про нее,
Она живое воплощенье зла,
Здесь волны вопиют, как воронье,
И ветер носит хриплое вранье
Басистого баклана над водой.
Пусть на нее кидается прибой —
Молчанием ответствует она,
И вот о край твердыни роковой
Бессильно разбивается волна.
Да выслушает Мореход без гнева
Хоть половину непонятного напева.
И с диким криком взмыли к облакам
Неистовые стаи мерзких птиц,
Стучали крылья глухо по бокам,
И полночь означала страх, и стыд, и срам.
Как будто не Природой, а Пороком
Порода этих птиц порождена [11].
Подниматься на высокую каменную башню не только интересно само по себе, это еще и лучший способ обозреть ближние и дальние окрестности. И предпочтительно, чтобы башня стояла одна, на пустом месте, как таинственная башня в Ньюпорте [12], или была единственной уцелевшей частью какого-нибудь разрушенного замка.
Так вот, Заколдованные острова предлагают нам как раз такого рода превосходную наблюдательную вышку в виде необыкновенного утеса, которому испанцы за его своеобразную форму издавна присвоили название утес Родондо, то есть Круглый [13]. Высотой около двухсот пятидесяти футов, вырастающий прямо из воды в десяти милях от берега, северо-западнее этого гористого архипелага, утес Родондо занимает здесь, в большем масштабе, примерно то же положение, какое campanile, отдельно стоящая колокольня святого Марка в Венеции, занимает по отношению к окружающим ее скученным старинным зданиям.
Однако прежде, нежели взойти на этот утес и окинуть взглядом все Энкантадас, следует внимательно приглядеться к нему самому. Виден он с моря уже за тридцать миль и, без сомнения, тоже причастен к колдовству, которым опутаны эти острова, потому что издали его неизменно принимают за судно. Милях в пятнадцати, в золотой, чуть туманный полдень, под сверкающими ярусами парусов, он кажется фрегатом какого-нибудь испанского адмирала. «Виден парус! Парус! Парус!» — кричат марсовые со всех трех мачт. Но вот вы приблизились — и вместо фрегата перед вами скалистая крепостная башня.
Впервые я побывал там в серый предутренний час. Мы спустили три шлюпки, чтобы наловить рыбы, и, отплыв мили две от своего корабля, перед самым рассветом оказались в лунной тени от Родондо. В двойных сумерках очертания его были и отчетливы, и мягки. Огромная полная луна горела низко на западе, как далекий маяк, отбрасывая на море неяркие румяные блики, какие в полночь отбрасывает на пол догорающий огонь камина; а на востоке невидимое солнце бледным свечением уже возвещало о своем приходе. Ветер был легок, волны ленивы, звезды мигали, чуть заметно лучась; казалось, вся природа, утомленная долгим ночным бдением, бессильно замерла в ожидании солнца. То было лучшее время суток для первой встречи с Родондо. Света как раз хватало на то, чтобы открыть глазу все его примечательные черты, не срывая с него полупрозрачного покрова чуда.
От неровного, ступенчатого основания, омываемого волнами, как лестница венецианского дворца, утес подымался карнизами к плоской вершине. Эти почти одинаковой толщины слои камня и отличают утес от всякого другого. Ибо они выступают наружу круговыми горизонтальными балконами, поднимаясь один над другим до самого верха. И как под стропилами старого сарая или аббатства полным-полно ласточек, так на этих скалистых выступах полным-полно всякой морской птицы. Карниз над карнизом, гнезда над гнездами. Тут и там по всей башне сверху донизу шли длинные, мутно-белые потеки птичьего клея, чем и объясняется, что издали она похожа на паруса. Тут стояла бы зачарованная тишина, если бы не дьявольский шум, производимый птицами. Они заполняли карнизы громким шорохом, взлетали кверху кучными стаями, а потом разворачивались в крылатый, непрестанно движущийся балдахин. Этот утес — пристанище водяной птицы на сотни и сотни миль в округе. К северу, к востоку и к западу простерся бескрайний пустой океан, так что ястреб-крейсер, летящий от берегов Северной Америки, из Полинезии или из Перу, делает свой первый привал на Родондо. И все же, хотя Родондо — твердая земля, ни одна сухопутная птица на него не опустится. Да и вообразите здесь реполова [14] или канарейку! Поистине плененной филистимлянами [15] оказалась бы бедная певчая пташка, окруженная, как стаями саранчи, сильными птицами-разбойниками с длинными клювами, жестокими, как кинжалы.
Едва ли где-нибудь можно изучить естественную историю чужестранных морских птиц лучше, чем на Родондо. Это настоящий птичий питомник. Здесь живут птицы, которые никогда не опускались ни на мачту, ни на дерево; птицы-отшельники, летающие только поодиночке, птицы-поднебесники, знакомые с неизведанными заоблачными высями.
Заглянем сперва на самую широкую, нижнюю полку, расположенную лишь немногим выше уровня воды. Что это там за диковинные существа? Стоячие, как люди, но отнюдь не такие же приятные с виду, они выстроились по всему кругу карниза и, подобно кариатидам, поддерживают следующий, нависающий над ними выступ. Тела их нелепы и уродливы; клювы короткие; широкие лапы растут прямо из туловища, а по бокам торчат непонятные отростки — не плавники, не крылья и не руки. И в самом деле, пингвин — ни рыба, ни мясо, ни птица; в пищу он не годится ни постом, ни на масленице; из всех созданий, известных человеку, безусловно, самое несуразное, самое непривлекательное. Он пробует свои силы во всех трех стихиях и как будто даже имеет для этого основания, однако ни в одной из них не чувствует себя дома. По земле он ковыляет, в воде барахтается, в воздухе не держится. Мать-природа, словно стыдясь своей промашки, запрятала это свое неприглядное детище в самые дальние концы земного шара — к Магелланову проливу и на нижний ярус Родондо.