– Может, тебе текилы или еще чего?
– Нет. То есть спасибо, не надо. В этих делах можно погрязнуть по уши, а уж если попался – чувствуешь себя под колпаком, вечно оглядываешься: не прячется ли кто в кустах, не торчит ли за углом. БЛУКА совершенно секретна.
– Чего?
– Бинарный линейный управляемый калибровочный агрегат.
– Из-за него вы и подрались.
– Мириам опять взялась за фантастику. И за «Сайентифик америкэн». Похоже, она съехала на идее, что компьютеры ведут себя как люди. А я ляпнул, что это можно запросто перевернуть и рассматривать поведение человека как программу, заложенную в ай-би-эмовскую машину.
– А почему нет? – сказал Митболл.
– Действительно, почему нет. Это ключевая идея во всяких коммуникационных штуках, не говоря уж о теории информации. И как только я это сказал, она взвилась. Шарик лопнул. И я никак не пойму почему. А уж кому бы, как не мне, знать. Я отказываюсь верить, что правительство транжирит деньги налогоплательщиков на меня, тогда как полно гораздо более важных вещей, на которые их можно было бы растранжирить.
Митболл выпятил губы:
– Может быть, она подумала, что ты сам ведешь себя как дегуманизированный аморальный ученый сухарь?
– Ох ты Господи, – махнул рукой Саул, – дегуманизированный. Куда ж мне дальше гуманизироваться? Я и так весь на нервах. Тут нескольким европейцам где-то в Северной Африке языки повырывали, потому что они говорили не те слова. Только европейцы думали, что это – те слова.
– Языковой барьер, – предположил Митболл.
Саул спрыгнул с плиты.
– Ты что, – сердито сказал он, – хочешь получить приз за самую глупую шутку года? Нет, старик, никакой это не барьер. Если это как-то и называется, то только чем-то типа размытости. Скажи девушке: «Я люблю тебя». С местоимениями никаких проблем, это замкнутая цепь. Только «ты» и «она». Но грязное слово из пяти букв – то самое, чего следует опасаться. Двусмысленность. Избыточность. Иррелевантность, в конце концов. Размытость. Это все шум. Шум глушит твой сигнал и приводит к неполадкам в цепи.
Митболл заерзал.
– Ну, это самое, Саул, – проворчал он, – ты, я не знаю, вроде как слишком много хочешь от людей. В смысле – сам-то ты знаешь. Ты хочешь, наверное, сказать, что большая часть того, что мы говорим, – это твой пресловутый шум.
– Ха! Да половина из того, что ты сейчас сказал, чтобы далеко не ходить.
– Ну, и ты тоже.
– Я знаю, – мрачно усмехнулся Саул, – это-то и самое гадкое.
– Готов поспорить, что именно поэтому специалисты по бракоразводным процессам не сидят без работы. Из-за перебранок.
– Ну, не так чувствителен. С другой стороны, – нахмурился Саул, – ты прав. Ты догадался, что, по-моему, самые «удачные» браки – такие, как наш с Мириам до прошлого вечера, – держатся на чем-то вроде компромисса. Никогда не действовать с максимальной эффективностью, обеспечивать только минимальную рентабельность. Я думаю, что подходящее слово – «совместность».
– Аааррр.
– Вот именно. Ты хочешь сказать, что это тоже шум? Но мы по-разному это воспринимаем, потому что ты – холостяк, а я – женат. То есть был женат. К черту.
– Послушай, – сказал Митболл, из последних сил стараясь быть терпеливым, – вы говорите на разных языках. Для тебя «человек» – нечто такое, что можно рассматривать как компьютер. Может, тебе это помогает в работе или еще как. Но Мириам имеет в виду совершенно...
– К черту.
Митболл замолчал.
– Я бы выпил, – сказал Саул после паузы.
Карты были уже заброшены, и друзья Шандора методично уничтожали запасы текилы. В комнате на кушетке Кринкл тихо ворковал с одной из студенток.
– Нет, – говорил Кринкл, – нет, Дэйву я не судья. И вообще я перед ним преклоняюсь. Хотя бы из-за того несчастья, которое с ним приключилось.
Улыбка девушки увяла.
– Какой ужас, – сказала она, – что за несчастье?
– Ты разве не слышала? – спросил Кринкл. – Когда Дэйв служил в армии – всего-то простым техником, – его послали в Оак Ридж со спецзаданием. Что-то связанное с Манхэттенским проектом. Возился со всей этой гадостью и в один прекрасный день хватанул рентгенов. Так что теперь не снимает свинцовых перчаток.
Девушка сочувственно покачала головой.
– Какой это, наверное, кошмар для пианиста.
Митболл оставил Саула в обществе бутыли текилы и уже собирался отправиться спать в сортир, когда дверь распахнулась и в квартиру ввалились пятеро недавно завербованных моряков, каждый из которых был отвратителен по-своему.
– Вот это хаза! – возвестил толстый, сальный матрос, уже потерявший свой берет. – Тот самый бардак, о котором нам говорил кэп.
Жилистый боцман третьего класса оттолкнул его и ввалился в гостиную.
– Ты прав, Слэб, – сказал он, – но даже для здешнего мелководья тут не так чтобы клево. В Неаполе я видел куда более классных телок.
– Эй, что здесь почем? – просипел сквозь свои аденоиды огромный моряк, сжимавший в руке стеклянную банку с контрабандным бухлом.
– О Боже, – простонал Митболл.
Температура за окном не менялась. В теплице Обад рассеянно ласкала ветки молодой мимозы, прислушиваясь к напеву соков, поднимающихся по стеблю, черновой и неозвученной теме этих хрупких розоватых цветков, предвещающих, согласно примете, урожайный год. Музыка плела сложный узор: в этой фуге упорядоченный орнамент состязался с импровизированным диссонансом вечеринки, временами прорезавшейся пиками и взлетами шумов. Постоянно меняющееся соотношение «сигнал/шум» отбирало у Обад последние калории, и равновесие никак не могло установиться в ее маленькой головке, пока она смотрела на Каллисто, баюкающего птичку. Сейчас, прижимая к себе маленький пушистый комок, Каллисто старался прогнать саму мысль о тепловой смерти. Он искал соответствий. Де Сад, конечно. И Темпл Дрейк, изможденная и отчаявшаяся в маленьком парижском парке в финале «Святилища». Конечное равновесие. «Ночной лес». И танго. Любое танго, но, возможно, прежде всего тот тоскливый, печальный танец в «L'Histoire de Soldat» Стравинского. Его мысли снова обратились к прошлому: чем было для них танго после войны, какой потаенный смысл он потерял среди всех этих величавых танцующих манекенов в cafes-dansan или метрономов, тикающих за шторками сетчаток его партнерш? Даже чистые ветры Швейцарии не могли излечить grippe espagnole: Стравинский переболел ею, все они переболели. А много ли музыкантов уцелело после Пашшендля, после Марны? У Стравинского – только семь: скрипка, контрабас. Кларнет, фагот. Корнет, тромбон. Литавры. Как если бы маленькая труппа уличных музыкантов старалась передать ту же информацию, что и большой симфонический оркестр. Но и со скрипкой и литаврами Стравинскому удалось привнести в это танго то же изнеможение, ту же безвоздушность, которую он видел в прилизанных юнцах, пытавшихся подражать Вернону Кастлу, и в их возлюбленных, которым вообще было все равно. Ma maitresse. Селеста. Вернувшись в Ниццу после второй мировой, Каллисто нашел на месте того кафе парфюмерный магазин, рассчитанный на американских туристов. Ни булыжник мостовой, ни пансион по соседству не сохранили ее тайных следов; и нет таких духов, которые могли бы сравниться с ее запахом, терпким запахом молодого испанского вина, которое она так любила. Взамен он купил роман Генри Миллера и читал его в поезде по дороге в Париж, так что, приехав, был уже отчасти подготовлен. И увидел, что и Селеста, и все другие, и даже Темпл Дрейк – еще далеко не все, что изменилось.