- И они читают Маркса?
- Читают, - спокойно ответил русский.
- И понимают? - в голосе Лафарга было еще больше иронии и недоверия.
- И понимают, - ответ прозвучал еще спокойнее и увереннее.
- Ну, в этом вы ошибаетесь, - категорически заключил Лафарг. - Они ничего не понимают. У нас после двадцати лет социалистического движения Маркса никто не понимает.
Собеседник расхохотался:
- Так уж и никто!
При последних словах Лафарга он вспомнил двух своих петербургских друзей: Юлия Мартова, руководителя одной из социал-демократических групп в столице, и Ивана Бабушкина, рабочего Семянниковского завода. То, что сказал сейчас Лафарг, было похоже на рассуждение Мартова! Он тоже не верил, что рабочие могут понять Маркса и Энгельса. У группы Мартова имелся мимеограф; когда договаривались о совместном издании литературы для рабочих и ему предложили в первую очередь напечатать "Жилищный вопрос" Энгельса, Мартов решительно отказался. Но разве это совершенно непостижимое чтение для такой умницы, как Бабушкин. А ведь он не один такой. Шелгунов, Князев, Яковлев, Меркулов, Боровков, Грибакин, братья Бодровы...
- Может быть, вы полагаете, - видимо несколько задетый смехом и не отвечая на вопросы, продолжал Лафарг, - что русские рабочие способнее французских?
- Нет, господин Лафарг, я так не думаю, - очень серьезно ответил гость, - хотя русский народ и русский рабочий класс действительно чрезвычайно талантливы, и только свободное будущее откроет миру всю их одаренность. Но я думаю, что, во-первых, понимание рабочими Маркса в большой мере зависит от нашего умения объяснить им его, и тут мы, русские социал-демократы, не жалеем сил. А во-вторых, Россия приходит сейчас к марксизму как единственно правильной революционной теории в результате долгих страданий, неслыханных мук и жертв, невиданного революционного героизма, в итоге беззаветных исканий, разочарований, проверки и сопоставления опыта Европы со своим. И это все помогает понимать Маркса. Речь идет, разумеется, о понимании самой сути его учения, а не тонкостей и деталей...
В дверь снова постучали. Нет, видимо, не передумал господин из соседнего отделения, не передумал, а только замешкался.
- Пардон. Не обеспокою?
В двери стоял человек лет за пятьдесят, с усталым, немного обрюзгшим, скорее хитрым, чем умным, лицом. Одет он был добротно, но невзрачно, как оделся бы тот, кто не хочет привлечь к себе внимания, запомниться. В руках он держал небольшой саквояж, похожий на те, с какими ходят обычно земские врачи.
- Еще раз пардон, - почтительно сказал незнакомец, проходя и усаживаясь. - Я с разрешения кондуктора. Если, конечно, и вы не против... Разделял общество дедушки с внуком. Старичок милейший, но внук до того резв, что сил никаких нет. А ведь ехать еще часа два. Согласитесь, два часа немалый кусок жизни. В мои годы такие вещи понимаешь уже вполне отчетливо. Так почему же этот кусок жизни, подумал я, не провести в человеческой обстановке, вместо того чтобы терпеть произвол маленького экстремиста?
Он что-то еще говорил, говорил, но думал при этом совсем о другом; совсем не о словах его думал и молодой человек, иногда кратко отвечая на болтливые вопросы. Пришедший знал, к кому пожаловал, а тот сразу догадался, что это за гость, и оба ясно поняли свое положение в возникшей ситуации. И потому тотчас завязавшийся между ними мысленный разговор, состоявший из мимолетных, пристальных взглядов, игры интонаций, жестов, не имел ничего общего с произносимыми словами. Его можно было бы перевести приблизительно так:
" - Рад, искренне рад, уж поверьте, наконец-то видеть вас так близко, господин Ульянов. Если б вы знали, милостивый государь, сколько всем нам доставили хлопот!.. По молодости да по неопытности вы, поди, полагали, будто если уж не сама ваша заграничная поездка, то хотя бы цель ее для нас в некотором роде тайна. Ан нет!.. Их благородию господину Рачковскому, заведующему нашей заграничной агентурой, подполковник Петров из департамента полиции сообщал, что состоящий под негласным надзором Владимир Ильин Ульянов, вы то есть, извиняюсь, двадцать пятого апреля сего года выехали за грапицу-с. И что, по имеющимся сведениям, названный Ульянов занимается социал-демократической пропагандой среди петербургских рабочих кружков, а цель его поездки - обратите внимание, это-то всего и любопытней: цель! - цель заключается в приискании способов засылки в империю запрещенной литературы и в устройстве сношений упомянутых кружков с русскими эмигрантами за границей. Разве не так?
- Как только вы вошли, я сразу понял, что вы не кто иной, как шпик.
- Ох, какое словцо-то, прости господи! Вы же, господин Ульянов, дворянин, сын действительного статского советника, к лицу ли вам эдакое!.. Я не шпик, а государево око и неусыпный страж народного благоденствия. Господин Рачковский и другие мои коллеги - такие же стражи. Сознанием этого продиктован каждый наш шаг. В том числе решение учредить за вашей деятельностью и заграничными вашими сношениями строжайшее наблюдение. Не вы один - никто не может укрыться от сего ока. Взять хотя бы и господина Плеханова-Бельтова, с коим вы, конечно, не преминули повидаться в Швейцарии. Шесть лет тому назад ездил он в Лондон. И небось тоже полагал, что цель его поездки - секрет за семью печатями. А их благородие господин Рачковский в те самые дни доносил в Петербург: "Плеханов, Аксельрод и другие сторонники рабочего движения завязывают сношения при посредстве Кравчинского с лондонскими эмигрантами, желая создать при их содействии самостоятельный социалистический орган". Вот вам и секрет-с!
- А как же вы, страж народного благоденствия, решились пересесть ко мне и не побоялись таким неожиданным поступком насторожить меня?
- Смеяться изволите относительно стража? Ну-ну. Вольному - воля, спасенному - рай... Пересел я к вам только потому, что куда ж вы теперь денетесь? Игра ваша, господин Ульянов, сыграна. Ну и не мог я отказать себе в удовольствии - слаб человек! - и после такой-то беготни за вами, стольких-то мытарств полюбоваться на вас вблизи и наедине. Есть все-таки, молодой человек, и в нашей профессии свои радости. Вот вы сидите сейчас передо мной, дышите, говорите, смотрите в окошко, и будто совершенно свободный человек, будто между вами и мной нет никакой связи. А я-то знаю, что и вы сами, и дыхание ваше, и все слова - в моих руках, До чего ж пленительна сия услада!.. Тем более, скажу вам чистосердечно, что за время, пока наблюдаю вас, я прямо-таки весь изошел мучительной завистью. И молодости вашей завидую, и здоровью, и какой-то удивительной свободе, что видна в каждом вашем жесте. Ну а теперь внутренняя, так сказать, свобода, может, и останется, но внешней уже, ау, не будет. Сознавать и предвкушать это мне отрадно и сладко..."
Ульянов отвернулся к окну. Да, положеньице... Но не прыгать же из окна, не давить же этого мерзавца... В Вержболове поезд, разумеется, уже поджидают и другие "стражи"... Что же предпринять сейчас? Ничего... Реальный шанс может появиться только на месте. Там, сообразуясь с обстановкой, конспираторская выучка что-нибудь да подскажет... Для этого к моменту, когда поезд придет в Вержболово, голова должна быть абсолютно ясной, нервы - спокойными. Сейчас надо думать о другом, чтобы попусту не перенапрягаться, не взвинчивать себя...
Поезд шел по бескрайнему, покойному, величественному полю. Верст через пять - семь Ульянову удалось направить свои мысли по тому руслу, по которому он хотел.
Перед ним снова предстали Лафарги. Конец вечера у них был печальным. Ульянов совсем собрался было раскланяться, но, однако же, задал еще один, последний вопрос, который в течение всей встречи не давал ему покоя и готов был то и дело сорваться с губ, - об Энгельсе.
Ульянов мечтал повидать великого старика, поговорить с ним, посоветоваться о своих сложных русских делах, тем более что, как было известно, Энгельс в последние годы много, с неизменным интересом и симпатией занимался Россией. В среде петербургских социалистов говорили, что года два тому назад в ответ на жалобы русского переводчика "Капитала" Николая Даниельсона по поводу тех бедствий, которые принесло трудовому люду России развитие крупной промышленности, Энгельс писал: "Великая нация, подобная вашей, переживет любой кризис".