Ван ден Вайден подошел к умиравшей горилле, не расслышав бормотания молодого товарища.
Грубо и совершенно бессмысленно, ради балаганной театральности, высокий, худой и прямой как хлыст старик с силой ударил умирающее животное каблуком желтого охотничьего сапога по вздувшемуся, поросшему редкими буроватыми волосами животу и процедил сквозь зубы: «Еще одна капля в сосуд моей мести».
Горилла икнула, как человек, с трудом приподняла голову и глазами добрыми, внезапно понявшими то, чего никогда не могла понять при жизни, улыбнулась в стальные глаза ван ден Вайдена теплой лаской, благодарностью и прощением.
Ван ден Вайден расхохотался.
— У этой бестии глаза совсем как у католического священника, — воскликнул он, но сразу почувствовал, что заглушить смехом то, что внезапно выросло у него в душе под этим звериным взглядом, все равно не сможет.
— Интереснейший экземпляр Gorrilae ginae, — произнес он, насупив брови.
Приподнятая голова гориллы тяжело упала на мягкие листья пандана, и, взглянув в последний раз в дрожащие небеса, обезьяна глубоко вздохнула, ее широко вырезанные ноздри с силой втянулись внутрь и, закрыв спокойно глаза, она застыла навеки на горячей траве Лампона, мягкой как пух, когда она полна еще жизненными соками, и режущей тело как бритва, когда она высыхает под неистовыми лучами полуденного солнца тропиков.
У пастора Бермана гости
Пастор Берман раздраженно отодвинул чашку кофе и с оттенком нескрываемой брезгливости сказал сидевшему против него в плетеном шезлонге молодому человеку:
— …и вообще, знаете… я не очень-то склонен верить всей этой мистификации!
Собеседник пастора, молодой человек лет тридцати, слегка наклонился в сторону пастора и холодно улыбнулся.
На сотни верст крутом совершенно прозрачный воздух был раскален огненными лучами вздыбившегося солнца, останавливал дыхание своею расплавленной неподвижностью, заставляя биться стесненное какой-то невероятной тяжестью сердце быстро, но тяжело и неровно, слабыми вынужденными ударами.
В эти ужасные дневные часы пастор Берман спасался только крепким черным кофе, разбавленным коньяком.
Но на молодого англичанина жара не оказывала ни малейшего действия.
Он был одет в традиционный английский костюм тропиков, состоявший из плотно облегающего тело белого френча, сшитого из какой-то неопределенной материи, таких же белых брюк и белых парусиновых туфель на пробковой подошве.
На голове, отбрасывая резкую тень на глаза, красовался сделанный из морской травы шлем, обвернутый синей вуалью.
Тонкий и, казалось, легкий стек со скрытой полоской хорошо закаленной, гибкой как тростник и твердой как камень стали, спокойно и равномерно отбивал дробь по бамбуковому полу веранды пастора Бермана.
С подчеркнутой любезностью, видя, как пастор Берман, задыхаясь, расстегивал порывистыми движениями ворот своей чесучовой сутаны, англичанин, меняя тему только что происходившего между ними разговора, вежливо осведомился:
— Вам, кажется, не совсем хорошо, сэр?
— Я очень страдаю в эти часы, — с трудом проговорил пастор и, указывая трагическим жестом по направлению к видневшейся на западе массивной горной цепи, воскликнул: — Посмотрите только, сколько дьяволов столпилось на одном месте!
Горный массив, на который указывал пастор, представлял собой, действительно, величественную картину.
Совершенно заслонив своей массой горизонт и бирюзово-перламутровые волны Индийского океана, горная цепь западного побережья Суматры, возвышаясь почти у самого берега, протянулась гигантским хребтом от Паоло Брасе до Зондского пролива, в который она спускалась скалистыми уступами.
Вершины Долок Симанабели и Пезек Бенит дымились, освещая красным заревом обволакивающие их тучи, а вулканы Саго и Моро Апи рвали на клочья дрожавший воздух бурными залпами лавы, пепла и исполинских столбов медно-красного огня.
— Нельзя видеть в каждом обыкновенном вулкане дьявола, — с вежливой улыбкой процедил англичанин сквозь крепкие белые зубы, однако, не давая повода к какой-нибудь фамильярности или вообще к чему-нибудь, выходящему за пределы простого светского разговора.
— Поживите здесь на Суматре немного, тогда запоете по-иному, — пробурчал насупившийся пастор, глотая холодный черный кофе. — Ведь вот только здесь, на значительной возвышенности, в Силалаги или на Падангском плоскогорье более или менее мыслимо существование белого человека. Почти всюду в остальных местах Суматры для нашего брата — смерть. И притом смерть медленная и мучительная, смерть, полная проклятий и пытки. Человек желтеет как лимон, внезапно стареет как египетская пирамида и высыхает как мумия. Ни один европеец дольше двух-трех месяцев не выдерживает этого климата. Там малярия расправляется с человеком на пятый-шестой день! Манящая ваши взоры трава, благоухающая как утро, оставляет на обнаженных местах вашего тела, которыми вы неосторожно прикоснулись к ней, ничем не смываемый яд, медленно проникающий даже сквозь неповрежденную кожу в ваш организм, и вызывает внезапно, тогда, когда вы меньше всего этого ожидаете, мучительное оцепенение мускулов и паралич сердца. А милые лесные жители! Они выдувают в вас из проклятых сарбаканов маленькие отравленные стрелки, величиной не больше булавки, но от царапинки которых вы тотчас же начинаете чернеть, пухнуть и минут через пятнадцать покорно разрешаете отрезать вашу голову для украшения забора лесного вождя, и не можете не разрешить этого сделать, потому что и с неотрезанной головой вы к тому времени в достаточной степени мертвы. О!.. Ну, разве не дьявольщина все это? Вам этого, может быть, не понять, но я, раздумывая над греходеяниями нераскаянных, обливаюсь холодным потом и мне становится душно… дурно…