Все молчат, глаза устремлены в грязь, зубы стиснуты, словно кулаки. Молчат.
— Was jetz, Kerls, wollt ichr denn ewig leben? (Что, сволочи, неужто хотите жить вечно? — обращение Фридриха II Великого, во время битвы под Колином, своим бегущим гренадерам) — ревет капитан, показывая собственную эрудицию или всего лишь духовное единство с давним повелителем Пруссии, потому что давно уже презирает как собственную, так и чужую жизнь. Эта его позиция передается солдатам, и штык со свистом выходит из ножен, замах, и он вонзается в почки капитана, который изумленно выпускает из руки вальтер и опускается на оба колена, на белой материи кровавое пятно. Богислав вырывает штык из тела офицера и бьет во второй раз, уже повыше. Капитан падает на землю, онемевший священник глядит на труп, и они бегут, несколько десятков пар сапог пробегают по заколотому командиру, втискивая труп глубже в жидкую грязь на дне окопа.
Hauptmann Kischke ist bei einem Handkampf mit einem sovietischen Soldaten umgekommen, Herr Oberst. Sterbend, gab er uns dem befehl zum Rückkehr (Капитан Кишке погиб в бою один на один с советским солдатом, герр полковник. Умирая, он отдал нам приказ к отступлению — нем.). Простите, герр священник, это правда то, о чем рассказывает этот gefreiter? Капеллан опускает глаза, всматривается в кончики своих саперских сапог, и наконец говорит, что das ist die aufrichtigse Wahrheit, Herr General, so ist es gewesen (самая чистая правда, герр генерал, именно так все и было — нем.).
Городишко, сожженный дотла после нескольких недель сражений. Богислав с двумя камрадами захватили шесть советских солдат и польку-радиотелеграфистку. У радиотелеграфистки желтые, соломенные волосы, когда-то коротко срезанные, а теперь беспорядочно торчащие во все стороны. Русские с глупыми минами сидят у огня, в руках у них хлеб и сало. Радиотелеграфистка тихо шепчет: «Zdrovaś Maryjo, łaskiś pełna; Zdrovaś Maryjo, łaskiś pełna» (Радуйся, Мария Благодатная — начало католической молитвы Ave Maria — польск. простонар.) — беспрерывно повторяет она свою мантру. Богислав разоружает русских, которые даже облегченно вздохнули, поскольку опасались того, что их сразу же убьют. Но нет, Богислав поначалу отобрал у них винтовки, а уже потом он с камрадами нажали на спусковые крючки. Когда он же сдирает с радиотелеграфистки форму, обнажая мягкое, белое тело, светлые волосы на лоне, мягкие, коричневые соски, которые тут же съеживаются на морозе, он думает о том, что, в принципе, нужно было сразу стащить с русаков шинели, потому что мороз дает о себе знать; ночью можно было бы дополнительно укутаться, а от дырявых и окровавленных никакой пользы. Девушка лежит голая на собственной шинели, она не защищается, только шепчет собственную молитву. Богислав раздвигает ей колени, ложится сверху, расстегивает пояс и пуговицы ширинки, и насилует ее: быстро и спешно, не рассусоливая. Один камрад сбежал блевать, когда увидел трупы, зато второй громко подшучивает и подгоняет Богислава, поскольку он тоже желает сказать этой вот даме парочку ласковых. После короткого спазма Богислав поднимается и отходит в сторону, поправляя форму; камрад же переворачивает девушку на живот, насилует, после чего Богислав вытаскивает пистолет и стреляет.
Богислав считает, что это война сделала его тем, кем он сейчас является. У него не осталось ничего от юношеского задора, который переполнял его во время дороги на фронт. Богислав знает, что превратился в скотину, но считает, что во всем этом виноват не он сам, а Сталин вместе с Гитлером.
А потом поднимает руки, когда ствол ППШ толкает его в грудь. В километрами тянущемся строю пленных он плетется на восток, их форма с каждым пройденным километром меняется. Из символа принадлежности, носимого с гордостью и честью — орел на левой груди, ленточка Креста на пуговице, знаки отличия на правом кармане — она превращается в клубы тряпья, носимого с иллюзорной надеждой сохранить тепло. Русская шинель, завязанный на голове женский платок, обмотанные тряпьем руки. Богислав думает, что взявший его в плен советский солдат был хорошим человеком, ведь он мог его попросту застрелить, и никто бы ничего не заметил. На самом же деле у Тимофея Кирилловича просто не было уже патронов, так что он только пугал немца бесполезным ППШ с пустым магазином.
На счастье, вместо Магадана он попадает в силезскую шахту. Ежедневно он спускается вниз, из последних сил работает по четырнадцать часов и отупевший, обессиленный, возвращается на лагерные нары, уверенный в том, что уже умер. Проходят годы, он же погружается в апатию, разум и душа уподобляются телу. Они становятся сухими, жилистыми, устойчивыми — и избегают всякого лишнего движения, как будто экономя себя на будущее. Когда он лежит на нарах, то не размышляет, не тоскует, не считает дни, не вспоминает о женщинах, о доме, не ожидает посылок (которых ему и так никто не присылает) и не мечтает об амнистии, нет у него никаких надежд или желаний. Он становится животным. Ежится под ударами, которые наносят ему охранники-евреи, и не чувствует к ним никакой ненависти. Он их не боится, к побоям и издевкам относится так, как настоящие люди в истинном мире относятся к мелким неудобствам, происходящим, допустим, от погоды. Разве дождь кто-нибудь ненавидит? Нет приятелей, нет врагов.