Выбрать главу

Вместе со словами Дьявола кухня фары исчезла. Они вдвоем стояли в пустоте, а сатанинский пересчет вожделений тут же призывал их к жизни. Перед священником не появлялись образы, Сатана вовсе не устраивал для него кинопоказ; все искушения он делал реальными, давал их попробовать в целостности, словно коммивояжер, который самому лучшему свему клиенту дает на пару дней новейшую модель изделия фирмы, чтобы тот, попользовавшись им, убедился, сколь сильно он его жаждет.

Когда Дьявол произнес «власть», ксёндз Янечек перестал быть ксёндзом Янечком. Он сделался Иоанном. Иоанн восседал на троне (Слишком старомодно? Естественно, никаких опасений!) — нет, за громадным письменным столом кабинета, в пентхаусе самого высокого небоскреба. Сквозь окружающие его окна он видел мир, весь мир, над которым обладает властью, посредством армии послушных чиновников, посредством жидкокристаллических экранов на столе, посредством бесед, что ведутся в креслах из коричневой кожи, с сигарой и с коньяком. Он сидит и уже не носит занюханную сутану, на нем костюм из мягчайшей шерсти, шелковая сорочка и галстук, скромные до отвратительной роскоши часы на запястье, а перед ним, в креслах, сидят сильные мира сего, только они не развалились с удобством, не закидывают нога за ногу, как он, не затягиваются сигарным дымом и не наслаждаются вкусом коньяка. Все сидят, выпрямившись, счастливые тем, что он — он, Иоанн — вежливым жестом пригласил их присесть. Они поблагодарили за сигары — а может он их слишком балует? — и держат их в руках, словно реликвии. Сигару, которую и в самом деле сворачивала на своих нагих бедрах кубинская девушка в расцвете женственности. Табачные листья трутся о коричневую кожу, которая упруго поддается под нажимом длинных пальцев, по внутренней стороне ляжек, под закатанной юбкой она не носит трусов, ее же ладонь ласкает мягкие складки ее женственности, листья забирают с собой ее чистый и крепкий запах и переносят его на себя. Уйди, исчезни, человечек — так что тот отступает задом, маленькими шажками, изгибаясь в поклонах, а вместо него появляется та самая девушка, она сидит в закатанной кверху юбке, переполненная преданности и любви, но вместе с тем она полна отваги, решительности и сексуального желания. У нее имеются юбка, свободный, расшнурованный корсет и белая сорочка, словно бы прибыла к нему из девятнадцатого века, из корсета выглядывают груди с набухшими сосками, она раздвигает ноги, потихоньку, медленно, и наконец полностью — сидя на краю кресла, она раскрывается перед ним. И превращается во всех женщин мира, она носит соблазняющие одежды всех эпох, она вмещает в себя все извращения мира в их наиболее благородных, художественных, лишенных гротескности проявлениях. Вот она стоит на высоких каблуках, в чулках, нагая и властная, а он стоит перед ней на коленях, он ее раб, он, повелитель мира, превратился в мальчика, он маленький и беззащитный, а она — его учительница, хозяйка, она могущественная и сильная. И вновь он — мужчина, а они — потому что их множество — вьются перед ним на атласном постельном белье, их языки, словно змеи, всовываются меж всеми губами; их ладони, тела — идеальные, гладкие, упругие, с напряженными ягодицами и тяжелыми грудями, а он уже вовсе не худенький попик, он — прекрасный мужчина: высокий, сильный, мускулистый, но худощавый, мышцы живота очерчивают благородные линии, словно вырезы в корпусе скрипки, и он берет их всех, на этой постели, а они выгибаются под ним, изгибают позвоночники, выпирая к нему манящие попки, вонзают ногти его твердые ягодицы, он же их наполняет, разрывает; они кричат, широко раскрывая рты. Чего желаешь больше?

Сам видишь, я даю тебе все. Все.

— Уходи прочь, Сатана, — шепчет ксёндз Янек, отрывая свои губы от женских уст.

Имеются и другие способы. Не желаешь морковки, можешь попробовать еще и кнута.

Он целует труп. Ее язык, набухший и черный, еще находится в его устах, а из-под совершенно белых глаз и век выползают черви и ползут по синей коже; кожа полностью сгнила и под прикосновением его пальцев отходит с чавканьем, открывая плоть. И труп шевелится, обнимает его руками, с которых сходит мясо. Страх поначалу проклевывается, затем расцветает и, наконец, заполняет всего Тшаску, превращается в перепуг, нет ничего, нет Бога, нет мира, нет матери и отца, есть только он, он, маленький червячок, пылинка, придавленная громадьем пустоты, слабости; а он такой малюсенький. Но где-то, на самом конце света, на горизонте событий, имеется точка, что растет и преращается в светящуюся фигуру, прекрасную и светлую, которая протягивает ему руку, и в фигуре этой — надежда и дружба.