— Господи, дай мне сил быть смиренным, позволь любить мое начальство, — прошептал ксёндз Янечек и быстро прочитал пару Отче наш, одну молитву в интенции отца настоятеля, вторую — в интенции архиепископа Зяркевича. — Прости меня, Господи, за мою вспышку, но позволь, чтобы перед отцом настоятелем я извинился только завтра.
Он поднялся с кровати, поглядел на часы. Ну, а теперь быстренько: заутреня.
Тшаска прочитал нужные молитвы по бревиарию, под конец пообещал Господу, что будет продолжать исполнять свое обещание не произносить ругательств вслух, и заранее извинился перед Богом за то, что, вне всякого сомнения, будет продолжать ругаться про себя. Ксёндз Янечек считал, что самого себя менять следует по кусочку.
Он надел берет, пальто, доходящее до щиколоток, как и сутана. Нужно было бы отдать его в чистку. С тоской он поглядел на висящий в шкафу черный костюм небольшой рядок черных сорочек с колоратками[20]. Тшаска взял папку и вышел во двор. На крыльце он наткнулся на отца настоятеля, который курил первую утреннюю сигарету, считая, что его не заметит панна Альдона, занятая как раз вешанием занавесок в задних комнатах плебании.
— Хотелось бы извиниться перед отцом за свое поведение за завтраком, — героически начал викарий и опустил глаза. Ему было, черт подери, стыдно.
У настоятеля, которого поймали, когда он предавался вредной привычке, уже не было сил на решительную позу.
— Я тоже прошу прощения у ксёндза викария. Но вы же сами знаете, какое у нас положение с финансами. Это же не Варшава, ксёндз Янечек. И пускай пан ксёндз соединяется с этими своими и-мэйлами, раз уже пану ксёндзу так надо, только, пожалуйста, недолго.
Викарий кивнул. Отец настоятель показал пальцем на сигарету, которую он держал в правой руке, после чего прижал этот палец к губам — об этом, мол, ша! Они даже улыбнулись друг другу, жва измученных жизнью священника в земном пути от рождения до смерти.
Ксёндз Янечек быстрым шагом направился в сторону школы, проходя мимо детей, группками снующих в неспешную прогулку на второй урок. Когда же прошел мимо гимназистов, похоже, из выпускного класса, его догнал громкий смех и издевательские замечания. Вновь они насмехаются, а он не знает, как поступить. Отец настоятель развернулся бы на месте и одному за другим дал бы им по мордам, но вот он так не мог. Не то, чтобы он что-то имел против, проучить сопляков стоило, но он попросту не умел этого.
Сосновая шишка ударила по слишком тесному, насаженному на самую макушку берету с такой силой, что головной убор свалился на землю. Викарий резко обернулся, но дети, разохоченные, но и напуганные своим наглым поступком, сбежали с дороги в рощу. Ксёндз Ян Тшаска вздохнул, поднял берет, нацепил его снова на голову и пошел дальше. А перед ним четыреста шестьдесят четвертый день в принадлежащем гливицкой епархии приходе в Дробчицах.
Теофил, Теофил! — позвала корова.
Кочик мотнул головой, раз и другой. Коровы не разговаривают, Теофил. Парень сделал глубокий вдох, удержал воздух в легких, выпустил его и повернулся к животному. Корова молчала, глядя куда-то в бок большими глазами.
Кочик перекрестился и вернулся к уборке навоза. Коровы не разговаривают, Теофил. Он набрал последнее ведро и выбросил его на gnojok, помыл руки под дворовым краном и сел на лавочку, опираясь о неоштукатуренную стену. Какой хороший сегодня день, Теофил. Светит солнце, утром ты был в гостях у Господа Иисусика, еще нет десяти утра, а ты уже половину работы сделал. Можешь присесть и впитать эти последние солнечные лучи, прежде чем придет зима.
Когда-то ты, Теофил, боялся зимы, но сейчас ты ее уже не боишься. Когда-то зима означала страх в течение всей морозной ночи, в течение которой человек слабел, так что он попросту хотел лечь на лавке в парке. Когда из каналов с трубами человека выгнали бухари, потому что даже для ханыг ты был чем-то чужим. Ничего удивительного, тогда к тебе обращались предметы, животные и привидения.
А теперь — зима, так и что же с того, что зима? Сидишь, Теофил, в своей комнатке, в которой так тепло, что спать можешь под тонким одеялом в самих трусах и майке. Если нужно выйти во двор, у тебя имеются две теплые куртки, одна на bezstydźyń (будни), как говорят хозяева, а вторая, чтобы одевать в костёл. И шапка у тебя есть, и два шарфа, и рукавицы. И живешь ты здесь, Теофил, как король. И еда, хорошая такая, домашняя еда, настоящая. Тот супец, что из котла для бездомных, да по сравнению с супами пани Фриды Лёмпы — одна вода. Пани Фрида или же пани Эльфрида или пани Лёмпа или же Lůmpino, делает супы густые, жирные, такие, что ложку поставить можно, питательные, такие, что человеку одной тарелки хватило бы на целый обед да и на ужин — а ведь тут всегда имеется и второе блюдо, в будний день karminadle с картошкой или krupnok, а в воскресенье — rolada a kluski, s modro kapusta (в будни котлеты из фарша с картошкой или же колбаса с кашей, а в воскресенье — рулет с клецками и красной капустой). А потом еще хозяева ужинают какими-нибудь бутербродами, но ты, Теофил, не ужинаешь, ведь оно стыдно было бы снова есть, когда не так уж сильно и работаешь, потому отказываешься, как только можешь.
20
Колоратка или римский воротник — элемент облачения клириков и иных священнослужителей в западных Церквях и церковных общинах, представляющий собой жёсткий белый воротничок с подшитой к нему манишкой, застёгивающийся сзади и надевающийся под сутану, или же белую вставку в воротничок-стойку обычной рубашки. Слово произошло от фр. collerette — «воротничок»; а оно еще от лат. collum — «шея». Первоначально колоратка символизировала собой послушание и посвящение Господу (по одним источникам) или чистоту помыслов и действий клирика или целибат (общепризнанное мнение). Колоратка должна была всегда быть белой, и это доставляло немало хлопот. Сейчас колоратки изготавливают из пластика (помыл с мылом и порядок).