Выбрать главу

Оставались бездонные глубины Вселенной, оставались неисчислимые миры в вечном круговороте материн, но все меньше оставалось в Элладе мудрецов, вся жизнь которых была непрерывное познание и для которых самым главным казался вопрос

…было иль нет когда-то рождение мира.И предстоит ли конец, и доколь мироздания стеныНеугомонный напор движения выдержать могут.

И даже тем, что, как митиленский учитель Эпикур, еще не утратили вкуса к дерзновенному поиску мысли, приходилось все чаще с тоской и печалью ловить себя на мысли о том, что все это, в сущности, очень мало кому нужно…

Вокруг копошились в своей повседневности с каждым годом все больше мельчающие люди, придавленные нуждой и несвободой, для большинства их основным содержанием жизни стада забота о хлебе насущном, и среди них было бы тщетно искать новых Гармодия, Аристида или же Демосфена. Но, может быть, потому, что Эпикур сам рано познал горе и бедность, сам был почти что никем и ничем (плохо оплачиваемый учитель без родины и постоянного пристанища, разве что свободный), или же потому, что он был наделен тонкой, чувствительной душой, обостренным восприятием чужого страдания, он был бесконечно далек — и особенно в свои молодые годы — от презрения к малым мирам сего, от того равнодушия к их заботам и страданиям, которое было присуще в той или иной степени многим философам-аристократам, и прежде всего Гераклиту и Платону. И если эфесский мудрец видел вокруг себя лишь толпу, насыщающуюся «подобно скоту», то для Эпикура это были неповинные в своих несчастьях бедняки, которым зачастую просто было нечем накормить детей. И если Платон презирал своих современников и видел действительно разумные существа лишь в тех немногих, которых интересовали вещи скорее небесные, чем земные, то у сына Неокла тяжелое зрелище бедствий и нищеты вызывало все большее желание помочь.

За эти годы он перевидел столько разных людей, и греков, и азиатов, что постепенно утратил присущее афинянам чувство превосходства над варварами (даже если эти «варвары», например лидийцы или персы, были причастны к древнейшим культурным традициям востока), потому что теперь они все были равны или почти равны — то ли свободные, то ли рабы, равно не знающие, где раздобыть себе средства на пропитание, равно беспомощные перед неблагоприятными для них поворотами истории. И если Аристотель с высокомерием, о котором теперь было бы лучше позабыть навсегда, видел в рабах лишь говорящие орудия труда, то для Эпикура они были несчастными и обездоленными людьми, бессильными перед насилием и произволом. Раз и навсегда отвергнув разделяемую многими мыслителями Эллады мысль о том, что «господство сильнейших есть установленный богом порядок», что рабство оправдано самой природой, сотворившей людей неравными по способностям, и что, как утверждал все тот же Аристотель, оно отвечает интересам самих же рабов, неспособных управлять собой, Эпикур отказывается от постыдного деления людей на низших и высших, способных и неспособных и противопоставляет этому (один из первых в античном мире) идею человеческого братства.

Ему, предвосхитившему во многом гуманистические идеи последующих времен, было дано разглядеть в растерянных, обнищавших, опустившихся людях, то, чем они были когда-то, чем могли бы стать и чем им никогда не бывать, потому что уж так повернулась история. Он учил в своей школе детей, в жилах которых смешалась кровь многих народов, населяющих древние земли Ионии, и все они были для него одинаковы — эти дети, о будущем которых не хотелось и думать. Он учил их читать и писать, разбираться в поэмах Гомера и Гесиода и сознавал с каждым годом все больше, что учить-то их надо совершенно другому: как уцелеть, как выжить и вместе с тем остаться людьми.

Пути, на которых философы искали улучшения жизни, создания более разумного, справедливого и человечного общества, были давно уже пройдены, и сын Неокла считал бесполезным искать какие-то новые тропы на этих уже позаброшенных, заросших сорняками полях. Он не верил или же разуверился слишком рано (жизнь вокруг давала для этого достаточно оснований) в возможности улучшения окружавшей его реальности. Ему казались искусственно-смешными проекты идеального общества, подобные тем, которыми тешил себя некогда Платон, еще не утративший надежды на лучшую жизнь, если не здесь и не сейчас, то хотя бы где-то и когда-то. Но, подобно Сократу, Эпикур видел единственно возможное спасение и для себя самого, и для людей в том, чтобы опереться на собственные внутренние силы, на силы ума и души, на те вечные истины и ценности, которыми жив род людской, несмотря ни на что, и которые, по-видимому, дороже не только свободы, но и самой жизни.

И первым же вопросом, который вставал на этом пути, был вопрос о богах или о боге — самый главный вопрос для человека его времени, на который пытались ответить все философы Эллады, начиная с Гесиода. Это был вечный вопрос о том, что же все-таки движет нашим миром; и он имел значение даже для тех, кто утверждал атомистическое строение всего сущего, вечную взаимопревращаемость материи и пытался объяснить природу, исходя из нее самой. Большинство предшественников Эпикура, отвергая традиционную олимпийскую религию как устаревшую и наивную, отождествляли бога с разумом, с некой вселенской душой. Пытаясь разрешить этот вопрос, исходя из своих знаний о мире, о природе, а также посредством философских умозаключений, многие из них наделяли божественным разумом саму материю, считая, что бог присутствует во всем и через все правит миром. Гераклит считает божеством огонь, Ксенофан представлял себе бога как некий чистый дух, видящий, слышащий и мыслящий всем своим существом. Для Анаксагора это был мировой Разум, организующий первозданную стихию в космос и управляющий им. С точки зрения простого народа, все они были святотатцами и безбожниками, их изгоняли, принимая решительные постановления насчет всех ищущих каких-то новых богов.

Отойдя от наивных представлений своих предков о похожих на людей олимпийских божествах, распоряжающихся с высот Олимпа судьбами смертных, многие из греческих философов считали, что непостижимый и вечный Разум-бог, хотя и проявляется в каждом из земных существ, в целом чужд их обыденной жизни. Не в силах расстаться с самой идеей некой высшей, управляющей всем миром силы, даже Демокрит находил для богов место в величественной системе своего диакосмоса, хотя и колебался в своем взгляде на природу богов: «то, по словам Цицерона, он говорит, что бог есть ум в шарообразном огне», то представляет богами «некие громадные образы столь больших размеров, что они извне окружают весь мир», то почитает за божество наш рассудок и ум.

Останавливаясь на этой стороне учения Эпикура, некоторые из исследователей считают, что он сделал шаг назад по сравнению со своими предшественниками-атомистами, отойдя от идеи единого бога-разума и духа, поскольку его божества (о чем он писал в своем сочинении «О богах», известном в пересказе Цицерона), постижимые лишь умом и не имеющие никакого отношения к жизни людской, в целом напоминают антропоморфных богов Гомера. Бессмертные и блаженные, они живут себе, наслаждаясь вечным досугом, в каких-то иных пределах, нимало не заботясь о том, что творится здесь, на земле. В отличие от Анаксагора и Демокрита Эпикур уже не искал разумного, божественного начала в этом мире: жизнь вокруг все чаще представлялась ему нагромождением случайностей, совершенно лишенной какой-либо внутренней логики, некоего сокровенного смысла, оправдывающего ее несообразности и аномалии. Трудно было поверить в то, что столь неразумным миром может править какой-то божественный разум и все происходит согласно его предначертаниям. И поэтому, даже если какие-то боги и существуют, то природа их и отношение к смертным должны быть совершенно иными. Вполне может быть также, что признание Эпикуром богов как таковых было только уступкой общепринятым установлениям, поскольку вопрос этот, ничего не меняющий в его видении мира и человеческой жизни, никогда не казался ему настолько значительным, чтобы ради него стоило вступать в столкновение с обществом, с окружающими людьми.