Да и кому было особенно возмущаться: ведь теперь в большинстве своем это были именно горожане, а не граждане; мало кто принимал теперь всерьез политику и вообще общественную деятельность, если это только не влекло за собой никакой непосредственной выгоды; ораторская трибуна, с которой когда-то решались судьбы отечества, превратилась, по словам продажных и ничего не чтящих демагогов, вроде Стратокла или Дромоклида, в «золотую жатву». В центре общественного внимания находились теперь не стратеги, ораторы или же законодатели, а модные гетеры, вроде знаменитой Гликеры, расположения которой на глазах у всех Афин добивались поэты Филемон и Менандр (стремясь, впрочем, не столько к любви самой прелестницы, сколько к победе над соперником). Вместо речей теперь были сплетни, вместо общественно полезной деятельности — бурная видимость под маской деловитости, фразы, остроты, насмешки и суета. Перестав быть свободными гражданами, афиняне все больше привыкали к навязанной им историей роли льстецов и царедворцев, превращаясь в значительной своей части в подобие народа-парасита, лестью и низкопоклонством выслуживающего подачки с господского стола. Постепенно позор перестал восприниматься как позор (потому что то, что недостойно свободного, вполне допустимо для почти что раба), ничего больше не принималось всерьез, и самым страшным врагом казалась скука, конечно, для тех, у кого было много ничем жизненно важным не занятого времени. И поэтому просвещенный и не особенно зловредный приказчик Кассандра, этот бывший перипатетик с крашеными кудрями, казался вполне приемлемым на том самом месте главы афинского правительства, на котором полтора столетия назад вызывали те или иные возражения и нарекания такие обретшие бессмертие мужи, как Фемистокл или же Перикл.
Приезжавшие из Аттики злословили относительно пристрастия Фалерского к нарядам, женщинам и хорошеньким мальчикам, но в то же время хвалили за мудрую прозорливость, позволившую ему стать выше бесплодной риторики насчет свободы и демократии, которые были теперь не более чем пустым звуком, за умение извлекать наибольшие выгоды для родного города при создавшемся положении дел. Свобода — это величайшее из слов, главнейшее из понятий — никогда не утрачивала для них своего изначального смысла, извечного содержания: свобода жить и мыслить, передвигаться и говорить, чувствовать себя хозяином своей собственной судьбы, человеком, личностью, способной оказать поддержку другому существу, нуждающемуся в помощи. Но так как в жизни внешней границы их свободы все больше сужались, так как действительность вокруг все больше превращалась в мертвящее для побежденных царство всеобщей несвободы, все сильнее становилось их стремление сохранить эту свободу в своем внутреннем мире и остаться в этом светлом, разумном и дружественном мире такими же гордыми, независимыми и великими, какими были их деды и прадеды в мире внешнем. Представляется возможным говорить о том, что для Эпикура вообще не стоял вопрос о том, чтобы, придав новое, соответствующее печальным обстоятельствам греческой жизни значение слову «свобода» (как пытались это сделать некоторые другие философы), попытаться как-то утвердить себя в прагматической реальности — нет, этой стороны бытия для него не существовало. Перечеркнув раз и навсегда мир дельцов, царедворцев, военных и демагогов, эпикурейцы признавали как единственно ценный и подлинный мир мыслящей человеческой личности, свой у каждого и в то же время общий, мир, который определяется законами природы и разума и остается в общих чертах тем же (во всяком случае, должен оставаться) при всех поворотах неподвластной человеку истории.
Представляется возможным также говорить о том, что уже в это время, в Лампсаке, Эпикур и его последователи не только вырабатывали в совместных беседах и обсуждениях основные положения своей философской системы, но и занимались просветительской деятельностью, стремясь донести свои знания до окружающих людей. Главное, как считал сам Эпикур, — это рассеять ложные страхи, довлеющие над людьми, страхи перед неведомым, перед богами и смертью, а для этого прежде всего необходимо изучение законов природы: «Если бы нас нисколько не беспокоили подозрения относительно небесных явлений и подозрения о смерти, что она имеет к нам какое-то отношение, а также непонимание границ страдания и страстей, то мы не имели бы надобности в изучении природы. Исходя из этого, Эпикур подходит и к объяснению метеорологических явлений во второй части своей «Физики»: «…будем правильно определять причины (небесных явлений), откуда явились смятение и страх, и, определяя причины небесных явлений и остальных, спорадически случающихся факторов, мы устраним все, что крайне страшит отдельных людей». (Это слово «страх», не привлекающее к себе внимания в трудах предшествующих греческих философов, проходит лейтмотивом через все писания Эпикура. И, видимо, прежде всего потому, что страх — непереборимый, парализующий ум и силы перед неизвестностью, непредсказуемостью, внезапностью то и дело обрушивающихся на греков несчастий, этот страх становится к этому времени главным из чувств и перед ним отступают — невозможно, что навсегда, — былые любознательность, дерзость и предприимчивость эллинов, и особенно афинян. Все это были качества свободных людей, что же касается потерпевших поражение, то для них гораздо более естествен страх). Поскольку такие явления природы, как движения светил, восход и закат, затмения луны и солнца, гром и молния, были тесно связаны в представлении большинства людей с проявлением божественной силы, и «главное смятение в человеческой душе происходит от того, что люди считают небесные тела блаженными и бессмертными», Эпикур придавал особенное значение рационалистическому истолкованию этих явлений: «Так как небесные тела суть собранный в массу огонь, то не следует думать, что они обладают блаженством и по своему желанию принимают на себя эти движения». Вслед за своими предшественниками — материалистами он видел причину различных движений и изменений небесных тел в природе тех атомных скоплений, из которых они образованы. Создавая свое учение о природе, которое впоследствии Плутарх охарактеризовал как полностью безбожное, Эпикур и его последователи утверждали, что при рассмотрении всех явлений надо исходить прежде всего из чувственного восприятия, а не из предположений о возможности существования сверхчувственного: «исследовать природу не должно на основании пустых, не доказанных предположений, но должно исследовать ее так, как вызывают к этому видимые явления», следует «относиться с вниманием к чувствам внутренним и внешним, которые у нас имеются».
А раз главная цель этих исследований состоит в том, «чтобы жить нам без тревоги», Эпикур не настаивает на том, чтобы давалось одно-единственное объяснение того или иного явления природы. И в той части своей физики, где речь идет о небесных телах, он стремится прежде всего не к тому, чтобы вскрыть действительные причины их происхождения или движения, но единственно к тому, чтобы дать такое рационалистическое объяснение, которое было бы понятно всем людям и помогло бы рассеять их заблуждения. Поэтому он сознательно допускает множественность причинных объяснений: «…здесь не нужно прибегать к невозможным натяжкам, не нужно все подгонять под одно и то же объяснение… Нет, небесные явления не таковы: они допускают много причин своего возникновения и много суждений о своей сущности, которые все соответствуют ощущениям». (И это, безусловно, шаг назад по сравнению с предшествующими греческими натурфилософами, которые стремились прежде всего доискаться до подлинных причин всего происходящего.) Так, Эпикур допускает несколько объяснений в разделе о движении светил, считая, что это происходит «или вследствие вращения небесного свода», или вследствие заключенного внутри самих светил и ищущего себе выхода эфира, который и увлекает светила в своем движении, или вследствие воздействия внешнего по отношению к ним воздушного потока; или же, наконец, потому, что «огонь, из которого состоят сами светила, находит себе время от времени новую пищу».
Подчеркивая вслед за Демокритом, что «тщательно исследовать причины наиболее, важных фактов есть задача изучения природы», Эпикур в то же время в ряде сложных случаев не затрудняет себя действительно глубокими размышлениями о природе того или иного явления, а удовлетворяется перечислением всех известных ему объяснений, лишь бы они исключали идею сверхъестественного. «Если мы, — писал он в связи с этим, — для того или иного явления природы приведем ряд возможных объяснений, то не следует думать, что мы производили исследование с недостаточной тщательностью, для нас все эти объяснения равноценны, поскольку они ведут к жизни счастливой и свободной от страхов». И в этом его главное отличие от Демокрита: если Смеющийся философ всю жизнь был снедаем священным желанием проникнуть в тайны Вселенной, доискаться до истинных причин всего сущего, то Эпикуру сами эти тайны стали со временем почти что безразличны.