Выбрать главу

Итак, жизнь перемещалась понемногу на восток, в то время как оскудевшей Элладой все больше овладевало то самое спокойствие, которое сродни оцепенению. С утратой политической свободы, упадком общественных установлений пошатнулась и древняя культура Эллады, усилилось то «угасание всех искусств и ремесел», которые предвидел еще Сократ, хотя в целом, конечно, уровень этих искусств и ремесел оставался еще достаточно высоким по сравнению с окрестными варварскими племенами. Художники, скульпторы, всякого рода мастера стали понемногу покидать оскудевшую Аттику, переселяясь в поисках больших, хорошо оплачиваемых работ в города Передней Азии и Египта, особенно — в Александрию, где Птолемей I Сотер и его сын, Птолемей II Филадельф, отличались царственной благосклонностью к одаренным служителям муз.

Сам тяготевший к наукам и решивший уже в пожилом возрасте написать большой исторический труд о походах Александра, Птолемей I стал учредителем так называемого Мусейона — Дома муз в Александрии, где решено было собрать ученых мужей со всего эллинского мира, чтобы у них была возможность спокойно, не обременяя себя житейскими заботами, заниматься своими науками, вести философские споры, наставлять учеников и способствовать дальнейшему развитию знания под благосклонным покровительством щедрого монарха. Значение Мусейона (с его огромной библиотекой, известной впоследствии под названием Александрийской) трудно переоценить: здесь работали, каждый в свое время, математик Эвклид, механик Архимед, астрономы Конон, Гиппарх и Аристарх Самосский (державшийся того мнения, что в центре нашей планетарной системы находится Солнце), географ Эратосфен. И при всем этом Мусейон был так же не похож на Академию и Ликей в начале их становления, как были не похожи состоящие на царских хлебах ученые (сколь бы одаренными и известными они ни были) на свободных, нередко весьма родовитых и состоятельных «мужей-философов», снедаемых жаждой познания конечного смысла мироздания и бытия, для которых их философские школы были прежде всего союзами, священными братствами единомышленников. И Птолемей II (лишенный, по-видимому, того пиетета по отношению к ученым, который был все же присущ его отцу, прикоснувшемуся в молодости к древней культуре афинян) не раз давал это понять состоящим на жалованье мудрецам. Как сообщают античные авторы, он сам назначал, какого рода исследованиями надлежит заниматься в его Мусейоне, и мог безо всяких церемоний прогнать взашей того или иного впавшего в немилость философа или поэта. Может быть, многие из них и не заслуживали лучшего, более уважительного отношения, сами лишенные каких-либо нравственных принципов: ведь рассказывают же, например, что известный в свое время медик Герофилл «занимался даже вивисекциями, производимыми на преступниках».

Не обделяли куском образованных и одаренных и другие монархи недавно созданных царств, тем сомнительным куском, тем зиждущимся на добровольном подчинении, не слишком-то надежном благоволении, от которого, как когда-то Сократ, с бесконечным презрением отказывался Эпикур. «Довольствуясь своим» и уча этому других, он до конца разделил со своим потерпевшим поражение народом его бедность, его унижение, бессилие и горе, предпочитая жить одним днем, «жить скрываясь» — верноподданническому благополучию в чужих столицах. Это обстоятельство (то, что Садослов даже в самые тяжелые времена — блокады, голода и варварского нашествия, — не покинул Афины) подчеркивают все обращавшиеся к описанию его жизни, считая, что за все эти сорок лет он только два или три раза выезжал из Аттики, чтобы повидаться с друзьями в Ионии. Об одной из таких поездок упоминается в дошедшей до нас записке к какому-то ребенку — трогательном маленьком послании, пронизанном столь характерной для Эпикура теплотой: «Мы прибыли в Лампсак в добром здоровье. Я, Пифокл, Эримарх и Ктесипп, и нашли там в добром здоровье Фемисту и остальных друзей. Как хорошо, что ты здоров и твоя мама и что ты, как и прежде, слушаешься папу и Матрона (раба, провожавшего ребенка в школу). Будь уверен, причина, почему я и все остальные любим тебя, та, что ты их во всем слушаешься». И, вероятнее всего, эти поездки пришлись на наиболее благоприятные времена, когда можно было совершить путешествие с относительной безопасностью и потом так же спокойно возвратиться в Афины, будучи уверенным, что там за это время не случилось ничего неожиданного и худшего. Можно представить, с каким нетерпением и радостью ждали сына Неокла с его верными сподвижниками (Пифоклом, Эримархом, Ктесиппом) не только Леонтей, Фемиста и другие друзья его молодости, но и все просвещенные, жаждущие Эпикуровой мудрости горожане Лампсака. И опять, как четверть века назад, не хватало длинных, сухих, тысячезвездных азийских вечеров для задушевных бесед, для обсуждения вечных вопросов мироздания и бытия, интерес к которым продолжала питать какая-то, наверное, самим обсуждавшим непонятная надежда — надежда на то, что все это и мир, и наша жизнь, имеют в конечном итоге некий великий и все оправдывающий смысл. Пролетало время, слишком быстрое для всех, даже если афинские философы гостили и месяц и другой, подходила пора прощаться — и они расставались, оставляя друг друга с словно бы восстановленными силами, с твердым желанием противопоставить всем несообразностям мира свою волю и разум, с укрепившимися надеждами на то, что им удастся это сделать.

В Афинах все оставалось по-прежнему: и если некоторые из наиболее удачливых или же наименее щепетильных граждан не знали уж, чего им отведать, чем ублажить привередливое свое чрево, то большинство, голытьба, все больше приучались не брезговать ничем.

Опять стали собираться по вечерам на «сходки в Саду» последователи Эпикура, и опять обыватели исходили в глупых и грязных сплетнях относительно этих сходок, распуская к тому же слухи о политической неблагонадежности (то есть о враждебности в отношении македонян и их приспешников) эпикурейцев. И все измышления недоброжелателей о якобы происходящих в Саду оргиях и всякого рода излишествах этих «свиней из стада Эпикурова» перечеркивает коротенькая записочка Садослова (а может быть, фрагмент из записки) к кому-то из своих друзей, где он просит прислать ему свежего «горшечного сыру», чтобы «пороскошествовать».

К этому времени сын Неокла сделался, по-видимому, тем «знаменитым гаргеттянином», который, по словам Цицерона, «взволновал не только Грецию и Италию, но даже весь варварский мир». Как учение, так и жизнь Садослова, сам его необычный, уже обрастающий легендами образ все больше привлекали тех, кто еще надеялся, стремился обрести умиротворение и, может быть, даже счастье не в потустороннем мире, не в предбудущих жизнях, но здесь, на нашей, такой неустроенной и такой неповторимо прекрасной земле. Как пишут античные авторы, «его ученики были прикованы к нему словно песнями сирен», и нашлось, кажется, всего только два человека, которые покинули Эпикура: одним из них был некий Метродор Стратоникейский, который как будто бы «тяготился безмерной добротой своего наставника», и второй — Тимократ, которому природное легкомыслие помешало сохранить хорошие отношения с наставником в мудрости и который впоследствии в своих сочинениях «О юности Эпикура» и «Увеселения» весьма неприязненно отзывался о покинутой им школе.

Со всех сторон греческого мира собирались в Сад жаждущие знаний и, послушав Спасителя людей, как все чаще теперь называли сына Неокла, становились его ревностными приверженцами. По-видимому, ему был присущ особый дар говорить просто, доступно и убедительно, и при кажущейся безыскусности своих речей Эпикур, о чем писал его последователь Филодем в сочинении «О риторике», уже в молодости пользовался славой неплохого оратора: «Странно… что возраст нисколько не мешал тебе быть выдающимся в искусстве риторики, что, как кажется, требует много практики и навыка». Но ведь сила Эпикуровых речей, так же как и самой философии, была не в навыке, не в приобретенной посредством многолетних занятий учености, но совершенно в ином: сын Неокла не рассуждал красно и цветисто по поводу того или иного предмета, подобно блестящим софистам прошлого, он учил, делился всем выстраданным в многолетнем поиске опытом, всей своей горькой и откровенной мудростью — мудростью последнего дня.