Хотя владычество непобедимого Александра над значительной частью Ойкумены было неоспоримой реальностью, среди афинян находились такие, которые не утратили совершенно надежды на восстановление самостоятельности и только ждали подходящего случая, чтобы выступить против ненавистных македонян. Напрасно старый Фокион, тогда один из наиболее влиятельных афинских граждан, человек, известный своей порядочностью и справедливостью, убеждал мечтающих о независимости, что борьба с Македонией изначале обречена на поражение и что в создавшихся условиях остается единственное — научиться извлекать как можно больше выгоды из покровительства македонского царя. Но вопреки неумолимой логике истории, презирая тот здравый смысл, к которому взывал почтенный Фокион, память о славном прошлом была еще так жива, а горечь поражения так нестерпима, что противникам Македонии этот честный старец казался столь же ненавистным, как и наглый Демад, главный из тех, что заправляли теперь делами города, подпавшего под власть завоевателей.
И если напоминавший в чем-то патриархов седой старины Фокион старался наставить сограждан на путь, представлявшийся ему единственно спасительным и верным (так, он призывал их вновь обратиться к земледелию, считая, что только труд на земле может способствовать возрождению благосостояния и нравственности), то ни во что не верящий Демад почитал афинский народ не более как за бессмысленное стадо.
И вот наконец противникам Македонии представился случай показать Александру, что еще не все афиняне превратились в рабов. Как раз в это время, когда Эпикур начинал отбывать военную службу, город был взбудоражен весьма необычным событием, которое вызвало настоящую бурю, казалось бы, совершенно угасших гражданских страстей: в феврале 324 года в гавани Мунихий появился Гарпал, бежавший от Александра растратчик-казначей, с кораблями, наемниками (всего шесть тысяч) и какими-то невероятными сокровищами, о размере которых можно было только догадываться. Попросив убежища, казнокрад рассчитывал на имевшееся у него право афинского гражданства, но больше — на то зерно, которое пообещал раздать оголодавшим (год был неурожайный) беднякам, а также на те дорогие подарки, которые он делал, бывало, влиятельным людям в Афинах.
Сначала афиняне отказались впустить Гарпала, но потом ему все-таки разрешили остаться в городе, без наемников и кораблей, как молящему о защите. Что же касается украденных сокровищ, то значительная часть их была при Гарпале. Когда от царя прибыло требование выдать беглеца, в собрании разгорелись жаркие споры. Сторонники дружественных отношений с Александром считали, что Гарпала следует немедленно выдать. Настаивая на своем, они убеждали сограждан не давать царю повода для вторжения в Аттику, к чему его давно уже побуждали некоторые македоняне. Они говорили, что беглый казнокрад, известный вообще своей непорядочностью, нарушил свой долг и тем заслужил наказание. Однако другие, в том числе и Фокион, считали, что с этим делом стоит выждать и повременить. В конце концов решили взять молящего о защите под стражу до тех пор, пока царь не пришлет за ним. Отобрать у Гарпала сокровища было поручено Демосфену.
Оставалось лишь ждать прибытия посланных от царя, как вдруг в одно прекрасное утро стало известно, что Гарпал бежал. Возмущению афинян не было предела, так как теперь уже ничто не могло их спасти от гнева Александра. Обвинения обрушились прежде всего на Демосфена, поскольку Гарпал мог бежать только при явном его попустительстве. Противники знаменитого оратора с яростью обвиняли его в том, что он получил взятку от царского казначея, а именно «золотой персидский кубок изящной работы стоимостью в 20 талантов». Тут же была назначена следственная комиссия от ареопага, чтобы выяснить все обстоятельства бегства Гарпала, однако дело продвигалось медленно и затянулось чуть ли не на полгода. Между тем стало известно, что Гарпал убит на Крите своим другом, спартанцем Фидроном, бежавшим затем с его сокровищами и наемниками в Кирену. Схваченный на Родосе приближенный раб казначея, который вел его счета, признался во всем, что ему было известно относительно денег Гарпала. В Афины был послан список тех, кто получил крупные суммы от Гарпала, имени Демосфена среди них не оказалось.
И тем не менее, когда спустя полгода ареопаг окончил следствие и были произведены домашние обыски, среди обвиняемых по делу Гарпала (вместе с Демадом, зятем Фокиона Хариклом и Аристогином, наиболее бесчестным из тогдашних политиканов) перед судом предстал и Демосфен. Так велика была к нему ненависть противников демократии и столь удобным оказался повод навсегда избавиться от этого радетеля за то, чего, по существу, уже не было, — за свободу и честь греков, что Демосфен был приговорен к огромному штрафу, схвачен и брошен в тюрьму (в то время как презираемый всеми Аристогин был оправдан). Бежав из темницы с помощью друзей, Демосфен удалился в изгнание, и в Афинах надолго восторжествовали сторонники разумного мира с македонским царем, мира тяжелого и беспросветного, как сон уставшего насмерть раба.
Таким образом, Демосфен, один из последних подлинных граждан древнего полиса, страстный поборник свободы и демократии, был опозорен как взяточник, и обыватели могли теперь разглагольствовать о том, что и этот мнящий себя честнее прочих оказался такой же, как все, и у него разгорелись глаза при виде персидского золота. Теряющим с каждым годом былое достоинство людям было приятно и удобно считать, что и Демосфен оказался не выше и не лучше других: ведь теперь уже не было рядом почти никого, кто являл бы собой постоянный укор их собственной слабости, стяжательству, трусости, равнодушию к судьбам отечества и бессилию перед македонянами.
Едва лишь затих шум по делу Гарпала, как афиняне встали перед необходимостью выполнить и другие требования Александра — о воздаянии ему божеских почестей (в других подвластных царю землях уже почитали его как бога), а также о возвращении изгнанников, что для афинян означало, по существу, отказ от занятых ими когда-то территорий на островах и в зависимых от них областях. В свое время Демосфен очень ратовал за то, чтобы грекам всем вместе воспротивиться этому последнему требованию, что же касается божеских почестей для Александра, то здесь он советовал согражданам уступить, ибо никто из разумных людей не может принять всерьез такое обожествление.
И в том, что даже Демосфену этот вопрос представлялся столь незначительным, и было самое печальное. Афинянам уже было не во что верить: их старые олимпийские боги, прекраснотелые, грозные, порой легкомысленные, как сами люди, умерли или же навсегда удалились в какие-то иные пределы. Вечный Дионис, животворящий и всемогущий, стал теперь чем-то вроде румяного, подвыпившего гуляки, утратив в глазах уже ничего от жизни не ждущих людей свою грозную силу. Всеведущий Даймон подсказывал цену всех вещей нищему Сократу, но он был нем для других. Что же касается вселенского Логоса, вещавшего в азийских горах для бессмертного Гераклита, то он тем более был незнаем для массы людей, погруженных в заботы обыденной жизни. А жизнь становилась все более мелочной, и все эти мелочи постепенно свелись лишь к одному, самому главному — выжить и уцелеть. Теперь люди пытались верить во что угодно — в приметы, знамения, чудеса, но богов, их прежних богов, придававших жизни строгую ясность и смысл, у них больше не было. И поэтому на место их мог претендовать теперь каждый, кто всерьез возомнил себя божеством, а главное, имел достаточно воинов, чтобы заставить считать себя таковым и других.
Восемнадцатилетнему эфебу Эпикуру, сколь бы зрелым не по возрасту умом он ни был наделен, все эти перипетии афинской политической жизни (если усилия угодить всемогущему царю, не поступившись при этом последним, можно было назвать политикой) были малопонятны и чужды. Представляется возможным говорить о том, что сын Неокла всю жизнь предпочитал оставаться в стороне от политики и общественной жизни, утративших былое содержание и значение вместе с потерей греками их независимости. Однако то, что он видел в эти годы в Афинах, не могло не повлиять решающим образом на его мировоззрение и выбор жизненного пути, породив в нем все более крепнущее убеждение (убеждение горестное и безнадежное) в том, что время подлинной общественной деятельности, время больших свершений и гражданских подвигов навсегда миновало. А откровенное злобствование, недоброжелательство многих сограждан по отношению к Демосфену, поток клеветы, который обрушился на этого защитника демократии, тщетно пытавшегося не уронить окончательно старинную славу и честь афинян, все это еще раз подтвердило, насколько неблагодарно занятие политикой — то, о чем не раз писали философы. Бескорыстие, патриотизм, страстный пафос обличителя Филиппа только мешали афинянам, безнадежно опускающимся от нужды и зависимости, тем более что теперь даже самые искренние и энергичные усилия изменить положение дел к лучшему были, в сущности, бесполезны, потому что время свободного полиса навсегда миновало.