Солдат был в начищенных сапогах, чисто выбритый, с подкрученными усами и выглядел молодцом и ухарем. Ребятишки старательно мазали салом головы, Акулина надевала новую шерстяную юбку.
Солдат присел на лавку, закинул ногу на ногу, вытащил кисет, трубку, набил ее корехами, закурил, пыхнул вонючим, едким дымом и, ни к кому в особенности не обращаясь, проговорил:
— Вот это так.
И от этих как будто незначащих слов Епишке стало нестерпимо больно, точно его шилом в сердце укололи.
— И куда правда на свете делась, — заговорил он в тоске. — Никого человек не просил, не ублаготворял, и вот тебе взяли родился на свет… Здрасьте!.. Ну, куда же с ним. Зачали его кормить и тиранить и, замест того чтобы ему помереть, выкормили из его босяка… Ах ты господи, где же она, правда, на свете? Ну, хорошо. Вырос, значит, ума не вынес, тут бы его в солдаты забрить али в острог — нет, женился, семейством обзавелся. Ну, ежели уж так припало, так живи в любве и согласии — так нет, опять наоборот того… Теперь человек работает, трудится — подожди, сбавь прыти, зараз пришли магазинщики, навалились и зачали давить, зачали последний дух выпущать… Хорошо. Где же она, правда? Хоть бы знать, есть на свете правда-то али, може, ее и совсем?..
Епишка, оторвавшись на секунду, посмотрел взглядом измученного, истосковавшегося человека на солдата. Тот крякнул, выпустил огромный клуб дыма, переложил ногу на ногу и проговорил:
— Правда, она есть, без правды никак нельзя, правда, она беспременно есть.
Шило, сверкая на коптившей лампочке, то и дело кололо толстый сапог, за печкой тренькал сверчок, ребятишки отмывали руки от сала, опасливо протягивая их, боясь брызнуть водой в рот и оскоромиться.
— Да-а, — заговорил солдат, держа углом рта трубку, подняв брови и глядя поверх носа на тлеющие огнем корехи. — Старушка одна воспитывала детей, дочь померла и сын помер от холеры, от обоих одиннадцати человек осталось. Не выбросишь… Вот так. Воспитывала, и только и было у ней, что иглой заработать. Каждый день с зари садится, ночью встает… Одиннадцать штук. Помоги-то никакой. Вот так. Время-то идет, глаза стали хуже, зарабатывать труднее, не поспеваешь за день, а ребятишки каждый день едят, в рот им каши горячей! Взяла она грех на душу и по воскресным дням стала шить. Ну, хорошо. Соседям-то зазор. Что, говорят, бога обираешь, день его сквернишь. Да. Дознался поп, зараз донесли ему. «Негоже, говорит, так-то, помни, говорит, день субботний, еже святити его». Заплакала она, а в воскресенье, глядят соседи, опять за иголкой. Вот так. Только подошла страстная, урвалась старушка, пошла отговеться, а батюшка епитимию наложил, наставление дал и велел на петровках еще отговеться: тогда, сказывает, и причастия сподобишься. Вот так. Заплакала грешница великая, поклонилась до земли, пошла — и как села за иголку, так светлый праздник ветрел ее с иголкой. Да. Ребятишки-то, как овцы, бесперечь едят, в рот им каши с маслом горячей до слез!..
Солдат, не выпуская трубки из зубов, придавил пальцем горячий пепел и, сопя, опять подняв брови и глядя поверх носа в трубку, стал сосать… Ребятишки, примостившись кто на табуретке, кто на лавке, кто на полу на корточках, смотрели ему в рот так, как будто хотели съесть его совсем с трубкой.
— Ну, прошло сколько время, бегла старушка мимо церкви — шитво относила — и вошла в церковь, хочь перекреститься. Вошла и боится пройтить вперед, не блюла заповедь господню, не почитала его воскресный день, грешница, — и стала недалече от дверей, молится и плачет и не смеет глаз поднять… Глянул на нее народ, и все повалились на колени. Стоит она, братцы мои, ногами не на земле, а на воздухе, так сказать, аршин от земли, стоит, молится и плачет и ничего не замечает… Да, вот так.
Ребятишки глядели на солдата круглыми, полными испуганного внимания глазами. Акулина, поджав тонкие губы, не то насмешливо, не то сердито, точно желая сказать: «Это меня не касается», — завязывала в салфетку крохотную пасху и четыре яичка. Солдат молчал, посасывая трубку, спокойный, уверенный, как художник, положивший последнюю черту, последний мазок.
Епишка, все время протягивавший, разводя в обе стороны руками, с легким скрипучим шумом дратву, тыкавший шилом и внимательно слушавший — не показывая, впрочем, виду — рассказ солдата, вдруг стал плохо различать стежки, тыкая шилом не туда, куда нужно, и раза два уколол палец. Что-то набегало ему на глаза, какая-то прозрачная подвижная пелена, и он, поднимая брови, старался смахнуть ее ресницами.