С приходом немцев жить на хуторе стали словно бы украдкой. На улице показывались как можно меньше, особенно боялись выходить за пределы хутора, в поле, к речке — проезжавшие немцы, румыны или полицаи могли принять за партизан и открыть стрельбу. Боялись зимой рубить камыш на реке: шуршанье камыша и жиканье рубалки далеко разносятся в воздухе — увидят и услышат издалека, обстреляют. Топились зимой всем, что оказывалось под рукой: рубили деревья на участке, ломали изгороди, жгли все, что горело. Хаты стояли сиротливые, оголенные.
В хате Епистиньи зимой несколько недель жил комендант с адъютантом, хата приглянулась им чистотой и опрятностью. Хозяев вытеснили в уголок на кухне.
В обязанности коменданта, очевидно, входило поддерживать германский порядок на вверенной территории, но так как бои шли всю зиму в нескольких десятках километров, то он пока рвения не проявлял, держался неопределенно.
Однажды комендант даже бросил на пол конфету Жорику, как собачонке. Маленький Жорик обрадовался и потянулся было к добрым дядям, к их столу, но комендант пинком отбросил его от стола. Шура подхватила сына на руки, унесла и строго-настрого запретила вообще появляться при «дядях» из отведенного уголка.
Какие чувства вызывали у Епистиньи два этих немца, два врага из многих, с которыми сражались ее сыновья? Не будем гадать — мы не знаем. Незваные гости не вызывали у нее симпатии, но она варила им иногда борщ и, судя по всему, не опаляла их взглядом ненависти и не задумывала подсыпать в борщ яду. В некоторых публикациях о ней пишется, что Епистинья якобы ругала «царизм, белогвардейщину, фашизм». Непохоже это на нее: она не разбиралась в политике, хотела со всеми, не заискивая, установить добрые отношения. Она бы подписала крестиком, так как неграмотна, просьбу жены атамана о помиловании его, виновного в казни Саши-старшего, если бы ее не остановили. Не хотела она зла ни в каких отношениях. Она мать, она любила своих сынов, она хотела мирно работать на земле, нянчить внуков, исполнять вековое назначение женщины-матери, хранительницы очага… И эти два немца, вернее всего, вызывали у нее горькое недоумение — зачем пришли они сюда, почему хотят убить ее Илюшу или Сашу, Филю или Васю, почему сыновья должны убить этих немцев?
Недолго прожили в хате два немца, постоянно куда-то уезжая. Перед тем как уехать, удрать совсем, адъютант тихонько сказал Епистинье и Шуре: «Скоро придут ваши мужья…»
В феврале 1943 года через хутор потянулись группы отступавших в беспорядке немцев и румын.
Конец зимы на Кубани — малоприятное время года: холод и сырость, дует сильный промозглый, холодный ветер, гудят тополя, с неба сыплется то дождь, то мокрый снег, дороги превращаются в жирное густое месиво, стаскивающее с ног сапоги, буксуют и не идут машины, невероятно тяжело идти пешком.
Забредавшие на хутор остатки разбитых немецких и румынских частей грабили все подряд, требовали есть и стреляли за малейшее сопротивление. Это были озлобленные толпы мрачных вооруженных грабителей, на солдатах кишели вши, иные сметали их с мундиров веником. Немецкие и румынские солдаты враждовали между собой и одни другим не доверяли.
Отступавшие забирали последних лошадей, подводы, хватали первых попавших подростков, стариков и ставили в ездовые.
Толпы немцев и румын попытались было кое-где закрепиться, рыть окопы, но затем исчезли без боя.
Пришли наши. Тоже голодные, тоже усталые, тоже просили и требовали есть. А что осталось у хуторян? Немного свеклы да кукурузы, спрятанных в укромных местах. Все разорено, разграблено, разбито.
Но надо было жить дальше. Подходила весна, надо сеять хлеб, а в колхозе нет ни машин, ни лошадей. Пришлось запрягать коров, тех, что чудом сохранились в колхозе и кое у кого в своих дворах. Собирали по дворам зерно, которое осталось от спрятанного в ямах, на некоторых полях хлеб так и остался неубранным с прошлого года, осыпался и теперь прорастал, словно бы посеянный.
Сеяли и вручную и кое-какими отремонтированными сеялками. Одевались кто во что. Ладно, ничего, переживем, все отдадим фронту, только бы били врага, только бы гнали подальше.
Жили тогда особенно дружно, не озлоблялись, не замыкались, держались вместе. Горе было у всех. Если кто из баб получал похоронку, к ней приходили всей бригадой, все бабы, вместе с несчастной и плакали, вместе причитали. Затем бригадирка говорила: «Ладно, бабы. Плачь не плачь, а работать надо». И шли в поле. Да еще и запевали.