Выбрать главу

Любил Николай поиграть на баяне тихими летними вечерами, сидя на лавочке около дома. Садилось солнышко, затихала многострадальная станица Тимашевская, хаты освещались теперь электричеством, а не каганцом, в каждой звучало радио, появились телевизоры, а не допотопные «волшебные фонари», но если бы посмотрел на Тимашевку наш знакомый незнакомец Г. Бурко, то и сейчас мог бы только вздохнуть — нет, не прибавилось счастья в прежней «захолустной станичонке»…

Над рекой в вечерней тишине плыли протяжные мелодии баяна. Все печали, тоску-кручину, горечь такой странной своей жизни вкладывал Николай в эти вечерние мелодии; где-то далеко-далеко брезжило золотое, короткое времечко, когда отец купил ему коня, и он, чубатый, бравый молодец, гарцевал на нем, участвовал в скачках. А затем все сбилось — неудавшееся ночное похищение Ани, женитьба на Нине Павловне, Лушка, Грузия, еще женитьба, война, раны, горе, — и словно ушли куда-то силы жизни, с трудом заставил он себя жить дальше…

К Николаю тянулись все — шли соседи посидеть вечерами на лавочке, послушать баян, поговорить, шли за плотницкими инструментами, за советом, за помощью. Тянулись к нему все родственники. Он просто и естественно объединял всех, около него было спокойно, надежно.

Собирались иногда гулянья, у Николая или на хуторе у Епистиньи. Приходили Фадей, Коржов Иван, Валентина, другие родственники — остатки когда-то такого пышного, но так безжалостно порубленного рода Степановых, рода Рыбалко. Николай играл, кому пелось — пели.

Несмотря на огромную усталость от жизненных бед, у Николая не угасала, проблескивала молодость души. «Он всегда был чем-то занят, — рассказала об отце Людмила, — плотничал, занимался фотографией, читал книги, газеты. Любил охоту, рыбалку. Приезжал с охоты, весь увешанный зайцами, даже волка застрелил… Я помню случай, когда мы строили дом, то наняли цыган месить глину. Вот с этого момента цыгане почему-то в отце души не чаяли. Мама его ругала несколько раз за цыган, а он смеялся и говорил: “Дуня, да ты посмотри, это же прекрасные ребята, смотри, какие они хорошие!..” По цыганскому обычаю стал жениться знакомый цыган, он привез к нам невесту свою на несколько дней, к дяде Коле, чтобы спрятать. Затем состоялась помолвка. Отца пригласили на цыганскую свадьбу. Дружба продолжалась очень долго. Отец играл им на баяне».

Как же могло не увлечь Николая цыганское отношение к жизни — любовь к песне, к воле, мудрое почтение к судьбе, к обычаям и обрядам. А похищение невесты возвращало в юность, оживляло всю жизнь. От цыган веяло молодостью, чем-то настоящим, до боли родным. Стихия цыганской жизни взламывала скучный, заземленный, такой тусклый быт тех дней.

Неохотно рассказывал Николай о войне, невнимательно слушали дети и родственники его скупые рассказы. И о том, где и как он воевал, где и в каких боях был ранен, известно сейчас еще меньше, чем про других братьев.

Как ни тянулся Николай к чему-то свежему в жизни, необычному, веселому, силы его подтачивались ранами, той же усталостью, годами. Он стал чаще болеть, плотничать больше не мог, перешел в сторожа. А затем пришлось оставить и эту работу. Болезнь одолевала.

Николай понимал, что надо бы ему подержаться, надо бы побыть еще на этом свете рядом с матерью, нельзя оставлять ее. Но где взять силы? Их сожгла война, беда, остатков хватило лишь вот насколько.

Теперь сил едва набиралось, чтоб пройти к калитке да посмотреть на улицу или вечером просто посидеть на лавочке, уже без баяна.

Понимая, что дни его сочтены, Николай, грустно улыбаясь, просил: «Будете хоронить — не плачьте, а сыграйте на баяне какой-нибудь маршик…»

Осенью 1963 года Николай умер. Ушел от Епистиньи последний сын.

На традиционной в таких случаях фотографии Епистинья смотрит на уснувшего вечным сном сына горестно, но без отчаяния. Жизнь Николая, единственного из всех сынов, вышла более или менее завершенной; были детство и юность рядом с отцом и матерью, была любовь, семья, есть дети, пришел с войны живой, пожил на свете шесть десятков годков и умер среди своих, близких людей.

Но Епистинья лишилась главной своей опоры. Теперь надо было вновь одной нести пригибающий к земле крест. Нести в душе тяжкую, обжигающую чашу свою. Силы ее иссякали, ей шел восемьдесят первый год.

И все же нельзя было перестать ждать сынов, постоянно думать о них, просить кого-то вернуть их домой. Без этого жизнь теряла смысл. Тогда она словно бы обрекала сынов на забвение, отдавала их кому-то. Если уж она не будет ждать их, думать о них, они не придут никогда.