Удивительно, но он даже от внука скрывал свои грибные места. Что это, жадность или желание поразить других, вот, мол, вы ходите и не приносите, а я таскаю по целой корзине? Бывало, что он набрасывался на внука и ругал его грубо и зло только за то, что тот рвал стручки гороха. Хотя сладкий горошек и был специально посажен для внука. Он всегда был вне доброго настроения, но особенно свирепел, как только видел, что с его огорода рвут лук или выдергивают морковь.
— Но ведь для этого и сажали, — говорила ему жена, — или ты собирался и это продать на пропой?
— Продашь у вас!
— Тогда чего же?
— Того же! — И глядел на нее с такой ненавистью, что она плевалась.
— Да подавитесь вы своей морковью! — как-то швырнула ему под ноги три морковины младшая невестка, когда он обрушился на нее. И вместе с тем мог набрать пучок моркови или нарвать того же гороха и щедро вывалить на стол. И не ждал благодарности.
— Нате, ешьте!
На рыбалке высиживал по двенадцать часов в лодке, если и не клевало. Случалось, приносил ведро окуней и плотвы. Отбирал на уху самых мелких. Крупных солил для вяления и уж вяленой никому не давал. Набрасывался зверем, если кто посмеет сорвать рыбину с веревки.
Он никогда не покупал крючков, как не покупал и жилку. Брал у сына, чаще у меня. И не дай бог сказать, что это моя катушка или мои крючки.
— Твои? Да я еще прошлой зимой купил их в Москве, когда ездил к брату, — и начинал травить про брата, что тот на пенсии, живет один, что у него хозяйство, держит корову и уговаривал его жить с ним. — Да я, вишь, разгадал его, хотел, чтоб я был в работниках. Да не на того напал!..
И еще многое другое нес, и все дальше отодвигался разговор о крючках, и даже получалось так, что они только и могли быть его и никого другого. Но я знал, что крючки мои — белые, тонкие. Мне их подарил один знакомый, побывавший в Швеции. Но Коршунов об этом и слышать не хотел, только еще больше заворачивал свой кривой, как сабля, нос и выпускал фразу за фразой из своего совершенно беззубого рта.
С искусственными зубами у него была целая история. Делали их ему бесплатно в поликлинике, по месту его прежней работы. Ездить было далеко — на метро и на двух автобусах. Так что на один только проезд в оба конца нужно было тридцать копеек. Да еще на сигареты. Набирался полтинник. Получив такие деньги, Коршунов уходил утром и возвращался поздним вечером пьяней вина. Каким образом он умудрялся на такую мелочь напиться, оставалось для домашних тайной. И с ходу начинал поносить всех: и жену, и сына, и невестку, и внука. И это продолжалось до глухой ночи. Он всех измотал, измучил, обессилил. На другой день, трезвому, выговаривали. Он отмалчивался. А через два дня, наладив отношения с женой, снова повел разговор о том, что все же надо ехать заканчивать с зубами. Ему давали полтинник. И к вечеру он возвращался пьяным. И опять набрасывался на всех, только на этот раз добавлял еще и стоматолога-протезиста, обвиняя его в том, что он требовал взятку. Да где ее взять-то, если пенсия всего шестьдесят два рубля, будь ты неладна, так-перетак. И, как ни странно, убеждал жену, и она ему верила.
Наступал день получения пенсии. Еще накануне Коршунов начинал придираться к жене, постепенно увеличивал накал и к вечеру уже вовсю бушевал. Утром же заявлял, что будет жить отдельно от семьи, отделяется, хватит! И дней пять-шесть пьянствовал, так что еле добирался до дому. Пропив все до последней копейки, объявлял голодовку. День-два его не кормили, не зная того, что в эти дни ему было не до еды. Но сердце не камень: наливали тарелку супа, подвигали хлеб, после чего он заводил разговор о том, что все же надо ехать к стоматологу, доводить дело до конца. Ему давали полтинник. И все начиналось сначала…
Что любопытно, при всем таком стремлении к пьянству он никогда не набивался на угощение, и если я, видя его похмельные муки, предлагал ему, то он вяло говорил: «Вообще-то надо бы бросать». В такую минуту в нем отчетливо проявлялись два человека. Один снисходительный, ну что ж, коли приглашаете, так зайду, а другой приниженный. И лишь стоило моей жене только сказать: «Курил бы ты, Коршунов, на улице», — как он тут же вскакивал и выбегал на крыльцо. И, чтобы уже меня не задерживать, жадно хватал несколько затяжек и, кашляя, быстро возвращался к своей стопке. Нес он ее медленно к чуть приоткрытому рту и вытягивал маленькими глотками, мучительно морщась. При этом его острый кадык судорожно подскакивал при каждом глотке. Выпив, сидел некоторое время бездвижно, как бы осознавая, что с ним происходит. Постепенно отходил, оживлялся, и тут начинались воспоминания, рассказы о генералах и о том маршале, который угощал его. Он называл месяц, даже число, все фамилии и такой крепкой памятью удивлял меня, и я невольно думал, как неразумно распорядилась природа, наградив именно его такой изумительной памятью — великим, бесценным даром. Рассказывал про какого-то полковника, который не знал, что такое «компрессия», и приказал принести ее авиационному технику, за что и был высмеян на аэродроме. И Коршунов, вспоминая, как все это было, смеялся, качал головой, всем своим видом показывая свое превосходство над тем незадачливым полковником. И так ли оно было, не так, кто его знает.