Она провела руками по глазам и с жаром в голосе продолжала:
— Но ты сломал меня! Ты воспитал меня для любви. Ты привил мне эту неутолимую жажду… А теперь мне нужно забыть об этом, я должна интересоваться бог весть чем, вести себя спокойно, быть за пределами твоей жизни, жить рядом с тенью! Это я-то, которая жила тобой, погружалась в тебя целые годы!.. Но я не могу!.. Ты ведь понимаешь, что это невозможно.
Альбер встал. Он подошел к окну, отдернул гардину и посмотрел в сад.
Потом он внезапно повернулся.
— Безумие! — произнес он. — Лучше признайся, что ты не способна любить меня как личность, как реального человека, любить мою жизнь, как ты говоришь, то есть меня самого. Ты любила призрак и, гоняясь за химерой, теперь критикуешь и разрушаешь наш союз.
Подстегнутый поначалу упреками Берты и уверенностью в своей правоте, Альбер, отвечая ей, постепенно успокаивался. Не обращая внимания на Берту, кричавшую ему: «Какой союз? Споры… молчание…», он продолжал:
— Да, это глупые химеры скрывают от тебя реальность, к которой ты стремишься и которая у тебя есть. Из-за какого-то призрака ты считаешь себя несчастной, каковой, может быть, и в самом деле являешься, потому что мешаешь мне любить тебя так, как мне бы того хотелось. Возле тебя я никогда не чувствую себя по-настоящему непринужденно, у меня никогда не возникает ощущения подлинной безопасности. Мне приходится постоянно следить за тем, как я смотрю, как я говорю, даже за тем, как я думаю, приходится все время учитывать твою болезненную обидчивость… Да! Иногда я устаю от всего этого!
Не слушая Альбера, вжавшаяся в стул и сосредоточенная на своих мыслях, Берта прошептала, почти простонала:
— Я страдаю!
— Очень жаль! — произнес Альбер. — Ты изводишь себя придуманным горем посреди реального счастья. А сколько женщин борются против истинных страданий. Страданий на земле и без нас хватает! А у тебя потребность изобретать их, оттого, что ты счастлива! Когда я думаю об Одетте, покинутой, одинокой!.. Тебе все-таки надо бы пострадать денек, но только по делу!
— Больших мук, чем сейчас, просто не бывает! Что может быть еще? Боже мой… Нет ничего хуже!
Он бросил на нее холодный взгляд, повторяя про себя очевидные и осуждающие ее доводы.
Берта встала, подошла к Альберу и, собрав все свои силы, чтобы тронуть его сердце — уже не слезами, а серьезным призывом, — схватила его руки и с потемневшими глазами настойчивым голосом проговорила:
— Ты же видишь, как я страдаю. Неужели ты ничего не можешь сделать ради меня?
Руки ее соскользнули с этого бесчувственного человека. Она снова опустилась на стул. Альбер глядел в окно на потухшую с наступлением ночи листву; на светло-сером и как бы влажном фоне деревья раскачивали своими черными верхушками.
Он не чувствовал сострадания к Берте, потому что его выводила из себя сама первопричина ее боли, и он не видел в ее слезах ничего, кроме столь ненавистной ему экзальтированности.
— Какой же ты черствый! Значит, мои страдания тебе совершенно безразличны?
— Ты плачешь из-за глупостей, — ответил Альбер, стараясь сдерживать нетерпение.
Она ответила с мольбой в голосе:
— Но ведь я же страдаю!
Альбер сел и стал пристально рассматривать ковер, чтобы освободить свое сознание от этих сетований и сохранить спокойствие, потом повернулся к Берте и взглянул на нее с неприязнью.
— Вот этого ты и добивался! — с ненавистью воскликнула Берта. — Ты все разрушил!
Альбер поднялся и направился к двери.
— Не оставляй меня! — простонала Берта, пытаясь удержать его.
Он закрыл за собой дверь, спустился по лестнице и вошел в кухню. Что-то напевавший сквозь зевоту Юго заслонил рот полотенцем, которое держал под мышкой.
— Мадам немного устала. Мы будем ужинать позже, — сказал Альбер и вышел.
В тепловатом воздухе чувствовался запах дождя. Идущая с вокзала толпа двигалась по тротуарам, и где-то, то чуть ближе, то дальше, по мере его стремительных перемещений, непрестанно гудел автомобиль Натта.
Альбер быстро шагал по первой попавшейся дороге; сердце его ныло, зубы были стиснуты и мышцы болели, как после борьбы. По мере того как он удалялся от городка, грудь его распрямлялась и дышать становилось легче. «Что за жизнь! — говорил он себе. — Что за мерзость! Жить где угодно, но только вдали от этой женщины, одному, и я буду счастлив». Он повторил слово, принесшее облегчение: «Одному». Ему захотелось дойти пешком до Парижа. Вернуться можно было бы через неделю. Это был бы урок. Его сознание, все во власти собственных обид и непроницаемое для голоса Берты, продолжало накапливать свои доводы: он разговаривал сам с собой, как бы стремясь убедить невидимого собеседника, приводя для этого все новые и новые доказательства неправоты Берты.