Он возвратился в свой рабочий кабинет и опять раскрыл книгу.
«Ну что ж, прекрасная модель мироздания… Во всяком случае более изящная, чем любая другая, — подумал он, вставая со стула и усаживаясь в кресло. — Но вот только какой мне прок от этой диалектики? Сохраню ли я в своей памяти хотя бы одну фразу для каких-нибудь моих нужд, хотя бы одно слово, которое останется жить во мне? Эта книга была хороша для автора; она была его работой, его навязчивой идеей, его радостью, его истиной, его жизнью. А моя жизнь… Она тоже требует своей книги, и эта книга будет иметь значение только для меня одного».
Он закрыл окно, потом сел за стол.
«Моя жизнь?.. — повторил он еще раз про себя. — Моя жизнь! В чем она заключается? В том раздражении, которое охватило меня вчера вечером и которое сейчас уже улетучилось? В ощущении хорошей погоды утром, о котором забываешь, когда садишься в поезд? В том смутном суждении о Вселенной и о судьбе, которое подсказывает мне эта книга и которое рассеется, едва я спущусь вниз по лестнице? Или, скажем, в моей работе, в моей профессии, которую я нахожу столь полезной, потому что она является, по сути, для меня интереснейшим развлечением?.. Моя жизнь… Что же она собой представляет вот в этот самый момент, когда она вся у меня перед глазами и я о ней размышляю? Пустой мыльный пузырь, слегка окрашенный отблесками прошлого?»
Заметив, что теперь он рассуждает в духе Ансена, чьи идеи всегда старался опровергнуть, Альбер подумал: «Во что мы на самом деле верим, когда оказываемся наедине с собой?» Ему было немного не по себе в этой пустой квартире, потому что никто не заходил к нему поминутно, чтобы побеспокоить его, проконсультироваться, куда-то его позвать.
Он вышел предупредить Элизабет о том, что на следующей неделе в квартиру заезжать не будет; возвратившись в свой кабинет, он громко произнес:
— Не тебе судить об истинной ценности твоей жизни. Кто же это написал?..
Ему вспомнилось, что эту фразу однажды произнесла его мать, закрывая какую-то книгу. Он вошел в полумрак библиотеки и, не открывая ставен, стал искать ту книгу, которую, как ему казалось, он помнил. «Нет, то был переплетенный том». Он вспомнил, как мать сидела возле камина, накинув на плечи фиолетовый платок; она представилась ему настолько отчетливо, что он вспомнил ощущение ее руки на своих коротко подстриженных волосах, когда она как-то раз спросила его: «Почему ты грустишь, мой мальчик?» Он замер на миг, думая о небытии, мягко глядящем на нас глазами ушедших в вечность, затем прошел в свою комнату.
Эта комната, где в последние два месяца никто не жил, и эти предметы, которых не касалась с тех пор ничья рука, казалось, стали теперь более значительными, словно наряду с внешними переменами обрели еще и новую, развившуюся в темноте и молчании тайную жизнь. Он закрыл шкаф и вернулся в кабинет.
До женитьбы он жил в этой же пустынной квартире, он вспомнил день, когда в первый раз ему пришла мысль жениться на Берте. «Жена — это не то, что обычно себе представляют», — подумалось ему. Теперь он ощущал ее как часть своего собственного тела, сжившуюся с его нервами, с его плотью, которая со вчерашнего дня сохраняла ощущение ломоты, чем-то похожее на ощущение приятной боли, возникающей после физической борьбы. Сейчас он не чувствовал раздражения, а, напротив, был растроган смятением этой легко вскипающей натуры, которую он так хорошо изучил и которая, как он знал, была слишком проницательной, слишком чувствительной, слишком привязанной к нему и оттого еще более дорогой, уникальной и необходимой.
Неожиданно ему вспомнилась одна сказанная Наттом фраза: «Когда я куда-нибудь уезжаю хотя бы на два дня, то при возвращении меня охватывает дурацкий испуг. Я буквально бегу домой. Мне чудится, будто я не найду своего дома на прежнем месте».
Эти всплывшие в памяти слова вызвали у него детскую панику. «Что там сейчас происходит?» — подумал он. Ему захотелось увидеть Берту немедленно. Он взглянул на каминные часы и поспешно вышел из дома, чтобы успеть на четырехчасовой поезд.