— Но ведь зато ты забудешь о жертве?
— Забуду о жертве.
Он снова сел и насупился. Так как вопрос перешел на теоретическую почву, а «молодой человек» не может пройти мимо теоретического построения, чтобы не поспорить, то я немедленно начал возражать.
— Ты взял неудачный пример. Представь себе лучше толпу странников в лохмотьях, с окровавленными ногами, с потрескавшеюся кожею и высохшими от зноя губами. Как ты к ним отнесешься? Ведь против стихий ничего не поделаешь.
— Ишь, обрадовался! Думал — поймал. Аркадия! Отнесусь вовсе не так, как ты. Какой-нибудь раздушенный мальчик мог бы даже расплакаться, когда узнал бы от няни, что у твоих странников нет ни чаю, ни хлебца, ни теплой кроватки. Ну а мне на это наплевать! Сам видывал виды!
— И ты будешь спокойно наслаждаться своими сапогами при виде этих окровавленных ног?
— Нет. Что еще?
— И твои сапоги не будут тебе давить ног, как тисками?
— Будут.
— Ну, чего же тебе еще? Ты снимешь сапоги и отдашь их одному из нуждающихся? Во имя чего же ты сие любовное деяние совершишь?
— Во имя злости, ангел мой! Ты маленечко ошибся: я не отдам сапог, а ежели сброшу их, то вышвырну к черту! — сброшу, ежели замечу, что стук их заглушает для меня другие звуки… Однако я с тобой заболтался. Пожрать нечего?
— Нечего: испортил мясо.
— Ну, ничего. Посмотреть на твою барышню…
Он подошел к больной, пощупал пульс, слегка послушал грудь и сделал это так ловко, что она не проснулась.
— Через несколько дней умрет. Ты бы, брат, спровадил ее куда-нибудь, пока еще есть время.
— С какой стати?
— А с такой… Коли не ошибаюсь — Марья Андреевна?
— Ты почем знаешь?
Он не ответил и ушел, оставив меня в самом скверном настроении духа. Марья Андреевна проболела недели две и умерла.
«Опять на родине!..»
От станции железной дороги до N верст пятьдесят. Это пространство я должен был отмахать пешком.
День на беду выдался дождливый, серый. Дорога намокла и представляла густую, черную кашу. Холодный ветер пронизывал меня до костей. В природе не было ровно ничего, что могло бы придать мне бодрости. По небу неслись тяжелые, свинцовые тучи, поля изображали громадную площадь буроватой грязи, редкие деревья по дороге глядели сиротами, и дождик, как жестокий опекун, безжалостно ощипывал убогие остатки пожелтевших листьев. Резвые мои ноженьки с трудом переступали по распутице и до невероятности неприятно чавкали…
Со мной не было Злючки, но голос его тона мерещился. И отчего он мерещился? Ужасный человек! Зачем ты, как коршун, подстерегаешь свою добычу? Зачем ты являешься в минуты, когда и без того «душа моя мрачна…»?
Между смертью Марьи Андреевны и моим путешествием прошел почти год. В это время много воды утекло, много маленьких перемен совершилось. Внешний вид нашей квартиры остался, впрочем, тот же: тот же плетень, те же горшки, те же шаровары, та же свинья с поросятами, тот же унтер курил ту же трубочку. Но какие перемены были внутри! Как одна и та же оболочка может менять свою сущность! Вы видели человека, молодого, горячего, пылкого, жаждавшего подвигов и дела; вы удивлялись богатству его душевных сил; он производил на вас впечатление тропической природы, нагромождающей с безумною роскошью свои произведения одно на другое. Вы столкнулись с ним чрез несколько лет: внешность почти та же, но на душе у него всё выгорело…
Матери не было в живых. На ее квартире хозяйничала Надя. Не та свежая, «пучеглазая» Надя, которую я знал прежде, а бледная, осунувшаяся замужняя женщина с впалою грудью, слабым голосом и потухшими глазами.
Она держала на одной руке грудного ребенка, а другой поправляла дрова в печке. При моем входе она вдруг задрожала и скорее испугалась, чем обрадовалась.
— Наденька! — не мог удержать я восклицания. — Ты ли это?
Она робко поцеловала меня в ответ.
— Ты здорова?
— Да как будто здорова… Представь себе… Только сил что-то нет… кхе-кхе!.. Ах, вода вскипела!
Она оставила меня и побежала к печке.
— Куда это я ухват девала… Вот только что был ухват…
Ребенок заплакал.
— Тише, тише!.. Баю-баю!.. Ну, перестань же, перестань… Ах ты, Господи! Вот и ложка куда-то пропала!.. И она положила плачущего ребенка в люльку и принялась искать ложку.
Вы можете себе представить, как я себя почувствовал.
— Наденька! Да скажи мне что-нибудь… Где твой муж?
— Муж? Ах да! Представь себе… Чего это я искала?… Представь себе: он уехал искать места…
— Ну как тебе вообще живется?
— Живется? Плохо, голубчик, живется… Представь себе, дрова ужасно дороги, а к мясу и приступу нет… Ты видел моего ребенка?
Я притворился, что нахожу такой оборот речи очень натуральным.
— Как же! Славный мальчик. Сколько ему?
— Десять месяцев. — Она немножко оживилась. — Он очень тих, все кулаками играется… Боюсь, как бы не умер…
— А что же Катя? Где она?
Надя побледнела как полотно, зашаталась, уронила солонку, которую держала в руке и, казалось, готова была лишиться чувств. Я поддержал ее.
— Катя? Ах, не спрашивай!
— Катя? Говори, где Катя! — забылся я и крикнул. Во мне зародилось скверное предчувствие.
Нет, не могу передать в точности безобразной драмы этого дня.
Катя была, представьте себе… у офицера!.. То есть она прежде была у офицера, а потом узнала, что я приеду, и пропала…
Что было дальше, представляется мне теперь как во сне. Я выбежал, помню, без шапки, и направился прямо к квартире «офицера».
Небольшая комната, табачный дым, несколько мужчин без сюртуков — за карточным столом. Я дрожал, задыхался; я не мог произнести ясно ни одного слова… Недоумевающие взгляды, потом громкий смех и — «Пошел вон!» Я вышел на улицу и наткнулся на Злючку. В первый раз, после лет детства, я ему обрадовался; в первый раз он встретил меня без насмешки. Он был бледен и страшен.
— Отдай мне эту девушку! Я ее любил!.. — Он схватил меня за плечи, но сейчас же опомнился. — Ты его убил?
Он не получил ответа, взял меня, как ребенка, за руку, и мы вошли в его комнату.
Не помню, решительно не помню… Это был какой-то тяжелый кошмар.
Крик и гам — всё покрывал голос Злючки. Он разломал стул и махал им во все стороны. Что-то потом блеснуло… Кто-то крикнул: «Кровь!.. доктора!..»
Я очнулся в больнице. Проболел с лишком месяц — горячкой. В бреду мне всё представлялся Злючка. Он, по временам, как будто сливался со мною, и мне казалось, что он никогда не существовал отдельно от меня, что это я сам Злючка, что он спрятан у меня где-то глубоко в душе и от времени до времени выползает оттуда, завладевает всем моим существом, а мне самому предоставляет свой прежний, тесный уголок; наконец, изгоняет меня из этого убежища — и я снова получаю самостоятельное существование. В этом горячечном бреду было много реальной правды: мы действительно, так сказать, часто переходили друг в друга. Он окончательно изгнал меня из своего сердца после истории с Катей и, вероятно, погиб от злости; по крайней мере, я его больше не встречал. Я отделался болезнью, и карьера моя в основных чертах была сделана.