Зизи действительно проявила в этом случае немалую жестокость: Вольдемара можно было упрекнуть в ветрености, в непостоянстве, в чем угодно, наконец; но «ассоциации» и прочее — этого он не заслужил!
Он немедленно явился «для объяснения» и вполне оправдал себя перед Зизи, но тем не менее показал ей язык в следующих энергических строках, написанных, впрочем, не для отправления по адресу, а ради собственного удовольствия: «Если вы воображаете, что я могу любить вас, то вы очень глупы… Что же касается до денег, то не вам бы говорить, не мне бы слушать: ваши они, что ли? Вы делаете большие глаза? Это вам не к лицу, потому что у вас и без того лоб в морщинах. Но слушайте. Вы получаете деньги от мужа; вы у него на содержании… Он добывает их также без труда… Теперь скажите: почему деньги, даром полученные из рук женщины, позорнее таких же денег из рук мужчины? Или вы признаете равноправность полов только в области супружеских измен? Но не подумайте, что я вас упрекаю. Всякий умный человек берет, где можно взять. Вы не хуже меня знаете, что нравственность есть в конце концов порядочность и приличие; поэтому, несмотря ни на какие «деньги», я могу назвать себя человеком нравственным, а вас, за ваше письмо, напротив… Кажется, от таких убеждений до «социализма» и прочих глупостей — очень далеко… А о «потрясениях» позвольте вам заметить, что лучше бы вы не потрясали юбками да не мололи ерунды…
«Всякий, соблазнивший девушку обещанием…» и прочее.
«Что лучше: глупая жизнь или разумная смерть?» Что это значит? Разве можно делать выбор между величинами несоизмеримыми? Что лучше: князь Бисмарк или Петербург? Сама по себе смерть всегда одинакова. Глупая жизнь — глупая смерть.
Но как бы Наталья Семеновна ни понимала свой вопрос, важно только то: откуда у нее такие мысли взялись? Стояла себе на холме, дышала, по-видимому, чистым воздухом, и вдруг — на тебе! Вот хоть бы эти «повязки». Они тяжелым камнем легли ей на душу и сопровождали ее до самой квартиры.
Кареты, фаэтоны, дрожки, телеги, рысаки, клячи, пешеходы. На углу стоит нищая; франт в цилиндре и пенсне всею своею фигурою свидетельствует о готовности во всякую минуту отплясать мазурку; бравый офицер заглядывает под шляпки; солдаты ведут арестанта; рабочие, пошатываясь, бредут из трактира; дамы, барышни и улыбки; проститутки; бабы и оханья, полицейские, жулики, жандармы. Никаких «повязок», а только более или менее полное приспособление «отношений внутренних к отношениям внешним».
В Глухом переулке она заметила нищего. Очень оригинальный нищий. Его видывали все, кому случалось проходить от сада на Болотную. Он всегда сидит на одном и том же месте, в одной и той же позе, съежившись и прислонясь виском к забору. Лоб стянут носовым платком, завязанным на затылке, как у страдающих головною болью; лицо еще молодое, южное, интеллигентное, болезненно-худое и необыкновенно печальное. Он всегда смотрит вниз, в одну точку и не делает ни малейших движений. Возле — шапка, куда прохожие кладут подаяния. Он никогда не просит, не благодарит и не молится. Деньги лежат на виду у всех до позднего вечера. Тогда появляется какая-то старуха в лохмотьях; сбор прячет, шапку надевает нищему на голову и уводит его за руку. Он покорно следует за нею нетвердыми шагами. Это не калека, но, без сомнения, безнадежно помешанный.
Наталья Семеновна не знала, что он помешанный. Она остановилась на другой стороне улицы и долго смотрела на него; потом вдруг порывисто приблизилась, вынула из тощего портмоне рублевую бумажку и положила в шапку: нищий не шевелился и, казалось, не замечал ее. Она подумала, что он задремал, и дотронулась до его руки: рука, как плеть, соскользнула с колена на землю, и едва заметная (или даже воображаемая) судорога пробежала по лицу больного, словно оно едко улыбнулось. Наталья Семеновна покраснела до ушей и отошла.
«В первобытной среде люди ставят свечи перед иконами и дают милостыню нищим, чтобы откупиться от мучений совести… Жалкие люди!»
Однако рубль-то был последний! Если от «мучений совести», или, говоря проще, смертельных размышлений, нельзя откупиться рублем, то строгий пост оные печальные вспышки прекрасно смягчает. Четыре дня Наталья Семеновна питалась одним чаем и наконец весьма удовлетворительно успокоилась.
Пока Наталья Семеновна приходила в нормальное состояние духа, я, нижеподписавшийся, перечитывая ее дальнейшие строки, всё больше и больше волновался: из дневника выглянула одна знакомая черта, другая, и, наконец, как живой, выпрыгнул Алешка и бросился ко мне на шею. Я сначала было обрадовался старому знакомому, но потом вспомнил, что с его появлением всяким художественным выкрутасам в моем изложении — капут, и пришел в значительное уныние. Где Алешка — там угловатость и тенденция. Я в этом убедился грустным опытом.
Помню, когда он еще в университете был, вышел такой случай. Мы вместе проводили каникулы в деревне. У меня была знакомая соседка-помещица, очень милая дамочка, с эстетическими стремлениями и аппетитною грудью, и эта грудь ужасно томилась, потому что кругом всё были неудовлетворительные кавалеры.
— Просто вы не поверите, — жаловалась она мне, — хоть бы один человек… Всё мумии какие-то! Карты, охота… Двух слов путных не услышишь!
Я немедленно попросил позволения представить Алешку… Приятель мой. Так его все товарищи называют: Алешка да Алешка. Очень живой человек.
— Алешка-то! Да ведь это какая-то ходячая тенденция. Я о нем слыхала… Впрочем, познакомьте! — прибавила она.
Я познакомил, а он, не будь плох, барыню с пути истины совратил. То есть не то чтобы совсем совратил, но она в акушерки поступила.
Малый большого роста, брюнет. Впрочем, знакомые никогда не говорили о нем — «брюнет», а почему-то — «черномазый», а о волосах — «волосатый», о лице — «рожа». Я не разделял такого мнения: лицо как лицо, даже очень недурное лицо, выразительное, с прямым носом, небольшими усами, бородой и несколько хитрой улыбкой. Платье — самое партикулярное и полинялое; голос двоякий: тихий и мягкий, с ироническими нотками в разговорах так себе, вообще; но громкий и глубокий, когда дело шло о материях повыше. Впрочем, за время нашего знакомства второй голос у него прогрессивно уменьшался.
Это признак зрелости. Многие молодые люди обладают только вторым голосом. У таких лицо восторженное или свирепое, глаза горят и смотрят серьезно, неподвижно, как у богов, и словно командуют: «Равняйсь!» И собеседник равняется; чувствует, что ему ни вправо, ни влево своротить или пошалить не дозволяется; а если, Боже сохрани, хоть крошечное низменное шило где-нибудь высунется, тогда одно спасение: уходить поскорее. Молодой человек обдаст его таким презрительным взглядом, что хоть сквозь землю провалиться! Алешка скоро освободился от такой односторонности. Он, некоторым образом, подобно Прудону, мог с большим аппетитом обедать в обществе, например, станового, который ошибочно принимается молодыми людьми за простое вместилище всяких мероприятий. Все мы люди, все человеки, и у станового, сверх мероприятий, всегда найдется достаточно материала для юмористических наблюдений.
Несмотря, однако, на такую обходительность, Алешка нигде не уживался долго и всегда делался героем какой-нибудь «истории». Был секретарем какой-то управы — «история»; учителем был — опять «история». И не то чтобы скандал какой или разругался, а так вдруг убедятся в одно прекрасное утро, что его держать невозможно — и конец. И дело понимает, да всё как-то обобщать любит. Ему бы, будем так говорить, только записать что или справку выдать, а он сейчас этакое общее освещение, тенденцию. Кончилось тем, что его никуда не принимали. Он нанимался в чернорабочие, но и тут выходили «истории»: обобщает.