— Служил я, надо вам заметить, становым в П-ском уезде, и было это в самый разгар польского мятежа… «До лясу!..» Хе-хе… Вы извините, полковник… Ну-с, хорошо. Вот призывает меня раз исправник и говорит: «Послушайте, Евгений Нилыч!..» Я всегда умел уважение к себе внушить. Он другим становым часто даже «ты» говорил; ну а мне — никогда… «Послушайте! если вы мне его изловите, озолочу, говорит; а если как-нибудь того… наглупите…» Ну, тут он мне пожал руку, дал папироску и отпустил. Мерзавец, сказать вам откровенно, такой был, что не приведи Бог! Агафон Ермолаич — может, слыхали? Он теперь имение купил, кажется, в Курской губернии. Очень, рассказывают, хорошее имение… Понимаете? И хоть бы копеечку! Где денежки — всё сам, а где опасность — всё меня да меня… Ладно, думаю себе, изловить-то я изловлю, но уж тебе и понюхать не дам! Не-ет, шалишь!.. Хе-хе! Ну-с, приезжаю я домой и сейчас же — за Янкелем. Продувной, шельма, жид был! То есть, поверите, отца родного, кажется, за рубль продал бы, ей-богу! Помахал я ему этак красненькой под носом — и послал на розыски. На следующий день вечером возвращается. Глаза горят, сам бледный, дрожит весь — нашел, значит! «Видел?» — спрашиваю. — «Ис шопственными глазами видел!» — «Где?» — «Ув лесу». Хорошо. Позвал я рассыльного — Антошкой звали; здоровяк, скажу вам, до невероятности был — дал ему полтинник в зубы, знаете, для поощрения, велел одеться мужиком, сам тож переоделся — и гайда!
Здесь Евгений Нилыч остановился, обнаруживая этим большой беллетристический такт, несколько минут усиленно сосал янтарный мундштук папиросы и скрылся в дыму, как интересная интрига длинного романа, а потом уловил момент, когда любопытство слушателей возросло до самой выгодной для рассказчика степени, и продолжал:
— Проехали мы, господа, с Антошкой верст пятнадцать, остановились у корчмы, бросили лошадей и пошли пешком к лесу, якобы, понимаете, прохожие. А солнце уже зашло, и большая черная туча этак тарелкой повисла над лесом. Вошли мы в лес, и вдруг, откровенно вам скажу, такая на меня грусть нашла, что и выразить невозможно! Так вот что-то под сердцем и сосет, так и сосет… Даже как-то ноги подкашивались, право! Отошел я немножко от тропинки, сел на какой-то обрубок и думаю себе: что за причина? А уж, надо вам сказать, совсем темно стало; ветра не было, деревья как каменные стояли, и душно было, как обыкновенно перед грозой. Не помню, долго ли, коротко ли я так сидел, только открываю глаза и… Вот вам, как перед истинным Богом!.. стоит прямо предо мною дева… Вся в белом, лик такой божественный… Вверху что-то вдруг пронеслось, прошумело, и… что вы скажете?… ясно — вот как если бы кто из вас сказал — слышу слова: «Не ходи, не ходи…» И всё скрылось. Страшно мне стало, господа, что и сказать вам не могу! «Антошка!» — шепчу. А Антошка, можете себе представить, стоит возле да зубами стучит. «Видел?» — спрашиваю. — «Видеть, говорит, ваше благородие, не видал, а слышал, будто прошел кто-то…» А? как вам это покажется? Тут загрохотал гром, и дождик начал накрапывать. Ну-с, поднялся я, перекрестился, взял Антошку за руку и пошли мы по тропинке дальше. По-настоящему, мне бы следовало назад вернуться; но, вообразите, такое искушение овладело, что я даже сомневаться начал: думал, что ничего и не было, а так, фантазия разыгралась. Это, надо вам объяснить, всё равно что на охоте бывает. Станет, представьте себе, цепь стрелков, вдали послышится сигнальный выстрел загонки — г и замрет всё вдруг в надежде и ожидании… Дохнуть не смеешь, сердце как будто из груди выскочить хочет; приготовишь ружье и ждешь… И вдруг послышится легкий-легкий треск, листок это сухой под лапкой зашумел… А, господа? Кто тут не забудется! Вот выходит осторожно зверек — лисичка там, либо волк — озирается, поводит ушами и приближается прямо на вас… Ага, злодей! Ага, голубчик! Миленький! еще, еще чуточку! Не поверни на другого! Поверите? Любил я в таких случаях этого зверя, как не знаю кого! Просто, кажется, расцеловал бы бестию, ей-богу! Хорошо-с. А повстанец-то, которого мы ловили, должен был один в пустой хате, где прежде полесовщик жил, ночевать. Это Янкель доподлинно узнал. Сам слышал, как он еще троим свиданье в этой хате назначал. «Вы, Панове, говорит, отправляйтесь да старайтесь хорошенько дела устроить, а я вас к утру в хате буду поджидать». Понимаете? Банда еще только собиралась, и он ее предводителем назначался… Вот вышли мы на полянку — темно, хоть глаз выколи; только дождь по листьям и траве шумит. Где же хата? думаю. Вижу — Антошка тоже недоумевает. Поверите, раза три вокруг обошли — не нашли! А в ушах вот так и стоит: «Не ходи, не ходи»… Только в сторонке огонек этак блеснул, словно кто спичку зажег. Подходим — хата, ей-богу! Несколько раз на этом месте были и не видали!.. Тихо, всё как будто пусто, но в окне маленькая щелочка светится. Приложился я глазом — есть! Лежит это он, знаете, на полу и спит, как есть в одеже. Ну, известно, ботфорты это, свитка, panie dobrodzieju… Хе-хе! Хорошо. Смотрю я и, скажу вам откровенно, насчет оружия соображаю, как и что, потому у нас с Антошкой только по одному пистолету под бурками было. Вижу — ничего! На стене висит ружьецо в чехле, на полу — седла, уздечки, арапники, словно на зайцев выехал… Я этак легонько окно рукою пробую, а Антошке мигнул к двери стать. Такая, надо вам сказать, мне тактика в голову пришла, чтобы врасплох напасть. Малого-то я хорошо знал. Богатейшего помещика сынок и, так сказать, молоко на губах не обсохло: испугается, думаю. Вот взялся я за раму — только тень этак будто мелькнула. Посмотрел еще раз в щелку. Ну, что вы на это скажете? Вот вам как угодно побожиться готов! — она! Вижу ясно — вот как вас, профессор, или вас, майор, — сидит она и кротко-кротко на него смотрит… А?… Тут уж такой на меня, с позволения сказать, страх нашел, что я готов был убежать куда глаза глядят, да ноги не слушались…
В этом месте Евгений Нилыч сделал новую паузу, как бы в интересах читателей, чтобы дать ему время успокоиться в виду заключительной драмы, подкрепился рюмкой водки и продолжал:
— Вот какое положение!.. Чувствую я — плохо дело. Хотел молитву сотворить, уста не повинуются. Холод, знаете, такой по спине пробежал, скверность такая… врагу не пожелаешь! Собрал я кое-как все силы, повернулся к двери и шепчу потихоньку: «Антошка!» А тут меня кто-то сзади за руки — цап-царап! «А, psia kre!l…» Только я и помнил. В голове этак завертелось, кругом всё пошло, и впал я, можно сказать, в бесчувственное состояние. Да!.. Ну-с, очнулся я, господа, в сенях, на полу. Руки и ноги связаны, тело всё ломит, боль от веревок нестерпимая! Но как вспомнил я всё и представил себе свое положение, так холодный пот всего и облил. У них ведь, сами знаете, дело было просто: веревку на шею и тово… И такая, откровенно вам скажу, меня вдруг жалость взяла, такое умиление нашло, что и выразить невозможно! Вся жизнь этак в голове промелькнула, с того самого времени, когда я еще вот таким карапузиком без панталон бегал. И матушка-покойница — царство ей небесное! — предстала, и отца вспомнил, и братишку, что лет двадцать уж как умер… Замечаю — лицо у меня всё мокрое, слезы, значит, текут… И вдруг, можете себе представить: «Папаса, мамка цай зовет пить!» Это мой Андрюша так меня к чаю звал каждый день… Как прислышался мне этот голос, как представился, знаете, дом, жена и всё такое, так я, прямо вам сказать, словно ужаленный, подпрыгнул, стал на колени и тово… разрыдался! И не то чтоб я какую молитву говорил, а так от себя, что сердце на уста посылало…