— Что ж, голубчик, — говорила между тем Феоктиста Елеазаровна, — долго ли тебе в ученье-то еще быть? Кончай скорее, помоги тебе Господь, поможешь нам… Стара я, милый, становлюсь, сил уже нет…
— Нет, матушка, никогда уж я не кончу: я давно бросил университет.
Начиналось «сжигание», и, признаюсь, мне сделалось крайне неприятно, что оно началось так скоро; жаль было разрушать идиллию; я располагал повести дело исподволь.
— Что ж так-то?
Она приняла руку, только что перебиравшую мои волосы, и побледнела, словно я объявил ей смертный приговор. Лиза перестала шить и глядела на меня с любопытством.
Делать нечего, надо было начинать.
— Послушай, голубушка, — я взял ее руку и заговорил как можно нежнее, — я затем и пришел к тебе, чтобы поговорить об этом. Выслушай меня спокойно и пойми…
Я произнес длинную, более или менее красноречивую речь, которой здесь в подлиннике приводить не буду, так как она имеет частный семейный интерес и, следовательно, для вашего терпения, «прекрасная читательница», неудобна.
Я ухожу навсегда, и она, Феоктиста Елеазаровна, как добрая, любящая натура, сама скажет, что делаю хорошо. Вот и она призрела меня и Лизу. Делать добро — себя счастливым делать; но посвятить себя одному-двум лицам, в ущерб всему человечеству, — нечестно. Она знает, что расставаться с нею мне нелегко, и не припишет этого черствости…
Должно быть, я говорил очень хорошо. Часы вдруг остановились и перестали настукивать: «Лежи, лежи!» Лиза с раскрасневшимися щеками, блистающими глазами смотрела на меня с сосредоточенным вниманием; по бледным, как-то вдруг осунувшимся щекам Феоктисты Елеазаровны текли обильные слезы… Но не от умиления плакала бедная женщина.
— Ох, знаю я, куда ты метишь, знаю!.. Поветрие уже теперь такое пошло… Только выдумываешь ты всё это, — оживилась вдруг она. — Ну, станешь ты, умная голова, баснями заниматься? Выросли у тебя крылья, летать на свободе хочется; надоела тебе старуха — вот что! Ну что ж? Скатертью дорога. Ох, грехи, грехи мои тяжкие! Только-то у меня и радости и надежды было… Своего-то ведь нет: умер, светик мой; ровесник бы тебе был… Тот не бросил бы, как тряпку какую. И она снова залилась слезами.
— Мама! — тихо проговорила Лиза.
Феоктиста Елеазаровна подняла голову, посмотрела на меня и сразу перестала плакать. Она торопливо вытерла слезы, взяла мою руку и прильнула к ней губами.
— Ах, прости меня, дуру старуху, дорогой мой! Вздор всё это я говорила… Постой, не отнимай! дай душу отвести!.. Родной мой! Не о себе хлопочу: тебя мне жаль… Я ж тебя вспоила, вскормила, души я в тебе не чаяла…
Напрасные усилия не плакать снова…
— Лизанька, поди, родная, приготовь мне постельку. Устала я, измучилась…
Лиза медленно вышла. Феоктиста Елеазаровна подошла на цыпочках к двери, тихонько притворила ее, потом вернулась ко мне и наклонилась к самому лицу, как бы желая заглянуть в душу.
— Я должна тебе сознаться… — начала она. — Подумай о Лизе, милый. У меня было сотни три после покойного, так этого не хватило на ее учение: я долгов наделала… Говорил адвокат в городе, хутор-то продавать будут… Хоть бы насколько годков еще, может быть, хороший человек подыскался, замуж бы выдали… А обо мне ты не беспокойся: это я сгоряча наговорила и то и се, а я еще за молодую постою и всегда могу работу найти, не привыкать стать…
С моей стороны, конечно, — полная непоколебимость, но мне было так невыносимо тяжело на душе, нервы до того расходились, что я готов был разреветься.
— Что ты бледный такой? — обеспокоилась добрая старушка, кладя руку мне на голову. — Голова болит? Измучила я тебя… Ну, прости меня, старую, засни.
Она крестила меня и говорила таким спокойным тоном, что только мое музыкальное ухо могло подметить в нем рыдание.
Я не мог заснуть: нервы и струны. Мерещился летающий дед в лаптях; несколько раз прокричал петух; где-то завыла собака; где-то долгий протяжный стон. Это мать стонет в соседней комнате. Она приходит и доказывает, что я скала. Она вся в белом, как привидение. Нет, это не она: это Лиза в одной рубашке, босая, с накинутым на плечи платком…
То была действительно Лиза. Она тихонько дотронулась до моей руки; я привстал.
— Это ты, Лиза? Чего тебе?
Я чрезвычайно ей обрадовался: живой человек избавлял меня от тяжелого кошмара и возвращал к действительности.
— Я, я, тише, не разбуди маму, только что заснула…
Она села на постель и низко наклонилась ко мне.
— Я всё думала… — начала она тихим шепотом, — не могу спать… Слышу, ты стонешь… Пожалуйста, не удивляйся, что я так… Я пришла тебе сказать: ты не слушайся мамы; она добрая, но не понимает тебя… Ты об ней не беспокойся: у меня в городе знакомые есть; дают в долг швейную машину, очень дешево, и заказов много обещали. Я прекрасно умею шить, проживем без нужды… У мамы долги есть; она скрывает от меня, но мне в городе сказали. Хутор, говорят, продавать будут… Если мама тебе об этом скажет, то это, так и знай, совсем пустяки: и так толку от него мало, притом же нам гораздо удобнее будет в городе жить…
Она вся дрожала, как в лихорадке, говорила с остановками, беспорядочно, в очевидном волнении. Я взял ее руку и горячо поцеловал; рука была холодна как лед.
— Ты нездорова, голубчик? Дай я тебе закутаю ноги…
Я сдернул с себя одеяло и хотел укутать ее, но она оттолкнула мою руку и наклонилась еще ниже, так что я почувствовал ее жаркое дыхание.
— Я хочу просить тебя… ты придешь за мною? Маму я устрою…
«Когда? куда? зачем? как?» — мысленно выбирал я самый подходящий из бесчисленного множества вертевшихся в голове вопросов, но она не дала мне прийти к окончательному решению.
— Придешь? да?… Говори!
Потом крепко поцеловала меня и убежала, прежде чем я успел опомниться.
«Вот так девушка!» — радостно подумал я, поворачиваясь к стене, и заснул богатырским сном.
На следующий день, утром, я ушел. Феоктиста Елеазаровна лет на пять постарела за эту ночь, но ни словом, ни слезою не вспомнила про вчерашнее, только при прощанье не выдержала и разрыдалась. В Лизе не заметно было значительной перемены: щеки были немного бледны и глаза блестели больше обыкновенного. Простилась она со мною просто, как с человеком, уезжающим ненадолго по делам. Хороша эта простота в ней!
И она, и Лиза, и Феоктиста Елеазаровна, и открытое нутро домов — всё это смешивалось беспорядочною массою в моей бедной голове в это достопамятное для меня утро. Я почти бежал и в несколько минут прошел добрых две версты от своего угла до пристани.
У пристани стояла барка со строевыми бревнами, готовая к разгрузке. По берегу ходил взад и вперед полненький, кругленький человек в синей чуйке и что-то записывал карандашиком в книжку. Это, по моим соображениям, был приказчик, и я подошел к нему… Чего, кажется, проще? Пришел человек на работу наняться — и только, а между тем я невольно прижал руку к груди, чтобы сдержать удары сердца, и почувствовал такое волнение, что не мог произнести ни слова.
— Тебе чего? — круто повернулась вдруг ко мне чуйка.
— Хочу… на работу наняться, — насилу выговорил я, снимая в замешательстве шапку.