Помню раз, придя поздно вечером после долгого колебания, я увидел, что старик и Полина стоят в углу, окруженные толпой молодых девушек. Советник что-то читал, прерываемый взрывами веселого смеха. К своему величайшему удивлению, я увидел, что в руках он держал ночной колпак с огромным букетом гвоздик, который, проговорив несколько слов, он надел себе на голову и начал качать его из стороны в сторону, причем все присутствовавшие опять разразились неумолкаемым смехом.
— Ах, старый черт! — внезапно вскричал Северин, ударив себя рукою по лбу.
— Что с тобой? — воскликнули изумленные друзья.
— Ничего, решительно ничего, пожалуйста, продолжай! Что потом? — эти слова Северин проговорил, засмеясь, с заметным оттенком горечи.
Марцелл продолжал:
— Не знаю, по причине ли моей дружбы с племянником или уже вследствие того, что мой собственный, несколько экзальтированный характер и вообще вся манера держать себя понравились старику, только вскоре он очень меня полюбил, но, несмотря на это, я все-таки играл бы в их обществе довольно бледную роль, если бы не заметил, что и Полина очевидно отличала меня от толпы прочих окружавших ее молодых людей.
— Неужели? — перебил огорченно Александр.
— Совершенная правда, — продолжал Марцелл, — да ведь она, впрочем, должна была невольно меня к себе приблизить, хорошо понимая, будучи очень умной девушкой, с каким тактом умел я приспособиться в моих разговорах к ее любимому настроению и с каким глубоким благоговением относился к ее охваченному пламеннейшей любовью сердцу. Часто она, сама того не замечая, подолгу оставляла свою руку в моей, отвечая на мои тихие пожатия, а однажды, когда развеселившиеся подруги начали кружиться под звуки старого фортепьяно, она вдруг, быстро схватив меня, пустилась вальсировать со мной. Я чувствовал, как поднималась и опускалась ее грудь, как овевало мои щеки ее сладкое дыхание! Я был вне себя, огонь пробежал по моим жилам — и я ее поцеловал!
— Ах, черт возьми! — вдруг закричал Александр, вскочив точно ужаленный и схватив себя за волосы.
— Стыдись, стыдись, женатый человек! — вступился Северин, усаживая его опять на стул. — Черт меня побери, если ты не влюблен в Полину по-прежнему. Стыдись, бедняга, согнутый под супружеское ярмо!
— Продолжай, — печально сказал Александр, — я приготовился услышать еще лучшие вещи.
— Из всего сказанного, — начал снова Марцелл, — вы легко можете представить, в каком я находился положении; миллион мучений терзали мое сердце! Я решился на героический поступок: осушить разом отравленный кубок и затем, убежав, кончить жизнь где-нибудь далеко от моей возлюбленной. Это иными словами значило, что я хотел признаться ей, во-первых, в любви, а затем, избегая встречи с нею до часа ее свадьбы, притаиться в этот день, как описано во многих романах, за одной из церковных колонн и, услышав роковое «да», грохнуться во весь рост на каменный пол, предоставя сострадательным гражданам вынести меня вон.
Проникнутый этой безумной мыслью, бегу я однажды утром в дом советника, застаю Полину одну в комнате и прежде, чем она успела испугаться моего дикого вида, бросаюсь к ее ногам, хватаю ее руки, прижимаю их к груди, признаюсь, что люблю ее до безумия, рыдая, называю себя несчастнейшим, приговоренным к горькой смерти человеком, так как она не может быть моею, отдав уже руку и сердце счастливому сопернику. Полина дала мне отбесноваться до конца, затем подняла с колен, заставила сесть на диван и спросила тихим, нежным голосом: «Что с вами, милый господин Марцелл? Успокойтесь, прошу вас, вы меня пугаете». Я, как безумный, повторил сказанное. «Да скажите, — прервала меня Полина, — с какой стати вообразили вы, что я уже люблю и обручена с другим? Уверяю вас, что ничего подобного нет и не бывало». Я объявил, что был в этом вполне уверен с первого раза, как ее увидел, а когда она настоятельно потребовала объяснения, рассказал известную вам историю с письмом в Духов день близ павильона Вебера. Надо было видеть, каким хохотом разразилась Полина, едва я кончил. «Нет, — едва могла она выговорить, бегая по комнате, — нет! Это прелестно! Какое воображение! Какая фантазия…»